— Опять ты! — проворчал он. — О! Кто избавит меня от тебя?
Мальчик постепенно исчез, ушел в ночь, в своей одежде персикового цвета и треуголке. На ощупь господин де Катрелис направился к лестнице и, хватаясь за перила, поднялся в свою комнату. Он издал странный вздох. Когда свеча осветила комнату, волка у подножия скал уже не было. Устав ждать, он добрался до своего смрадного логовища, и сон наконец сомкнул его узкие глаза.
6
Коляска господина де Катрелиса являла собой уникальное сооружение, своего рода музейный экспонат, и была если не нелепа, то, по крайней мере, оригинальна во всех отношениях. Он продумал ее до мельчайших деталей, решив, что обычное средство передвижения не годится для того, к чему он его предназначает; подталкиваемый также тщеславной мыслью, что должен заставить людей говорить о себе, вызывать насмешки, дабы одурачить насмешников, вдохновляемый своей страстью к изобретательству и к различного рода поделкам. Он грубо повторял тем, кто хотел его понять: «Только одного твоего совета и ждали!» Будучи во всем последовательным, сам подковывал своих лошадей, набивал седла, поправлял упряжь, плел свои любимые шапочки из тростника, кроил краги из волчьих шкур, которые выделывал по своему собственному рецепту, «чтобы сохранить их свежесть». В действительности эти странности, которые сразу же бросались в глаза, служили одной невысказанной и тщательно скрываемой цели, а именно: оградить его болезненное одиночество от чужого вторжения в него. Господин де Катрелис не нуждался ни в ком. Он мог обойтись даже без рабочих, сам часто помогал Валери и Сан-Шагрену, с наслаждением принимался за работу плотника или каретника, кузнеца или кожевника, за кропотливый труд портного или закройщика и делал это чаще, чем другие мужчины, забывая при этом о собственной нелюдимости как образе жизни. То, что чувствуют люди, в конце долгого путешествия вышедшие из леса и встретившие себе подобных, было ему незнакомо, и эта своеобразная толстокожесть была неотъемлемым свойством его личности. Все усилия, положенные на то, чтобы походить на других, войти в общую жизнь, только отбрасывали его глубже в одиночество, которого он на самом деле жаждал.
У коляски, произведения чистого чудачества, был кузов из листового железа, выкрашенный в оливковый цвет и подвешенный на огромных рессорах к двум большим колесам. Ряд колонок, как своеобразный орнамент, идущих вокруг кузова и сделанных, конечно, его руками, составлял единственное украшение этого экипажа. Там можно было поместить дюжину собак. Сиденье, надстроенное сверху, также было украшено рядом колонок. Крылья, защищающие коляску от грязи, вделанные в изгибы кузова, лежали на меньших по размеру колесах, оси которых удерживались своего рода хомутиками, снабженными сложным механизмом. Этот механизм позволял автоматически отпрягать лошадей в случае, если они вдруг понесут, и к великому изумлению обывателей или слуг, когда случалось прибыть на постоялый двор. Если его спрашивали, зачем нужно такое приспособление, он, морща лоб, отвечал: «У лошадей, выученных для волчьей травли, есть свои капризы, мой дорогой!» Другая странность этого выезда осталась в памяти у людей: он впрягал Жемчужину, когда у той была течка, перед Уником и Коко, двумя производителями. Создавалась адская команда. А если кто-нибудь рисковал бросить на этот счет неосторожное слово, он разражался хохотом и отвечал: «Ладно! Она резвее их! И, черт возьми, это подстегивает их бег!» Дело не в том, что он был прекрасным кучером, его еще берегла судьба — с ним никогда не случалось ничего серьезного или почти ничего. Он был из той породы людей, которые то плетутся медленным шагом, то безумно несутся, подобно мартовскому ветру, что предается-предается лени и мечтам и вдруг, словно сорвавшись с цепи, начинает свистеть, выть голосами сотен летящих демонов, переворачивает все вверх тормашками на своем пути, глубоко бороздит море, вертится в облаках, пенится вокруг скал, шлифует равнины и порывами сгибает податливые стволы сосен, побеги орешника, трясет могучие кроны дубов, срывает охапки листьев и несет их с шумом летящей стаи воронов или тысяч мелких пташек, которых он перекатывает, прижимает к земле или расшвыривает их легкие бесполезные перья. Да, в этом загадочном сердце временное прояснение внезапно сменяется грозой, раскаты грома — зыбким чудом радуги, повисшей над расцвеченным солнцем дождем. Эти облака, породившие океан, которые он гонит к боязливым берегам, внезапно наплывали на его душу. В нем жил не один человек, а два, четыре, нет, даже, наверное, десять. Его достоинство, добродушие, ирония были лишь декорацией, камуфляжем. Они с большим трудом скрывали этот непрерывный ряд душевных состояний, непонятные изменения настроения. Он один знал правду о своей душе, но часто сам увязал в ней и тогда начинал ненавидеть себя и желать самому себе разбить голову.
— Открой же, наконец, дверь, и покончим с этим!
Сан-Шагрен торопливо повиновался. Луч света проник в гумно. Господин де Катрелис, с пистолетом ленчика в руке, приблизился к железной клетке, где лихорадочно метался волчонок.
— Тс! Тс! — пригрозил Катрелис. — Иди сюда, малыш. Я тебя сейчас освобожу от худшего, что может быть.
— Хозяин, вспомните, вы же хотели скрестить его с собакой. Во втором поколении, он дал бы исключительное потомство. Ведь вы этого хотели!
— Это, мой добрый Сан-Шагрен, уже в прошлом. Я передумал, вот и все. Впрочем, рано или поздно, он навострил бы лыжи и удрал, задушив напоследок тебя и попортив лошадей…
Волчонок, чуя опасность или инстинктивно, забился в тень, глаза его горели красным огнем, клыки были оскалены, гневное ворчание усилилось, хвост распушился. Шерсть его, темная на спине и рыжеватая под брюхом, вздыбилась от страха. Гривы у него еще не было. Короткие уши его поднялись, когда щелкнул курок. Он даже перестал рычать, только бока его вздымались. Пасть чуть приоткрыта. Глаза блестят. Он подпрыгнул — перекладина задрожала — и повис, вцепившись клыками в металл.
— По крайней мере, — рискнул вставить Сан-Шагрен, — дайте ему испытать фортуну.
— Если я его отпущу, кто его поймает? Он слишком хорошо знает людей, этот отпетый негодяй. Во всяком случае, уже слишком поздно делать это, да и не стоит труда. Клетка мешает мне его прирезать. О чем я сожалею. Стыдно убивать животное из пистолета и несправедливо, но время не ждет. Поехали!
Он спокойно приблизил дуло к желтоватому лбу волчонка. Языки пламени полыхнули между ушей звереныша, и голова его исчезла в дыму. Залаяли собаки. Лошади, подстегнутые выстрелом и едким запахом пороха, заржали и забили копытами.
— Относительно своры, — сказал господин де Катрелис, — я тебя предупредил. Все указания я тебе дал и жду, что ты дашь мне свое «добро».
— Вы хотите ее продать? Лучшую свору для охоты на волков!
— Делай то, что я сказал. Выводи лошадей.
Были запряжены три самые крупные лошади: Жемчужина, шкура которой блестела благородным эбеном, Коко, гнедой масти, и Уник, белый, как снег, и косматый. Эспри де Катрелис устроился на сиденье, взял в руку поводья и кнут, сплетенный из трех ремешков. Он был в полной походной форме: тростниковая шапочка, надвинутая на лоб до бровей, зеленая бархатная куртка с медными пуговицами и широкими полами, прикрывавшая своего рода короткую ризу из бараньей кожи, кожаные штаны, сапоги, некогда лакированные, перчатки с несколько потрепанными крагами. Валери приподняла корзину, которую она прилаживала под сиденьем, указав хозяину на нее, и сказала деловито:
— На случай, если вы проголодаетесь: полдюжины яичек вкрутую, добрый кусок мяса и две бутылки клерета. Этого хватит?
— О да! Ты славная девочка. Спасибо и доброго тебе здоровья. А ты, Сан-Шагрен, что у тебя еще? Ты, право же, не заслуживаешь своего прозвища[4]. Прошу тебя, не корчи такую мину.
— Хозяин, вы вернетесь? Еще наступят лучшие времена… и мы, вдвоем?.. Ведь это же не конец?
— Дай воде отстояться, дружище. Нельзя прощать слишком быстро, нельзя сразу забывать оскорбления. Я должен прийти в себя.
И, чтобы рассеять эту атмосферу умиления, которую он ненавидел больше всего, он добавил: