отъездом Лиды было некому.
Злые языки пустили по Шкуринской слух: «Борин концы, отдаёт, живность сбывает…»
Вызывает меня начальник политотдела МТС:
— За кем, Костя, тянешься? За дезертиром Хитроновым? Помни, бросишь Шкуринскую — партийный билет потеряешь…,
Я молчу: легко ли такие слова слушать от руководителя, которого уважаешь. При всей своей строгости начальник политотдела был справедливым человеком, и это качество все в нём ценили.
— Нечего сказать, передовик! Или ты думаешь, это почётное имя за тобой навек закреплено? Запряг ты прямо, а поехал криво, чтобы сказать: «Прощай, Шкуринская!»
Я несколько раз пытался объяснить, что дело обстоит вовсе не так, но начальник политотдела и слышать не хотел. Дождавшись наконец, когда он выговорится, я сказал:
— Всё это пустое. Досужие выдумки.
— Как — досужие выдумки? А что же ты собираешься делать? — снова вскипел начальник политотдела.
— Спасать жену, она тяжело больна. Тропическая малярия. Здесь оставаться ей опасно.
Начальник политотдела вдруг осёкся и, как бы спохватившись, начал нервно крутить ручку телефона. Сняв трубку, потребовал:
— Соедините меня с «Максимом Горьким». «Горький»! «Горький»!.. — настойчиво повторял он в трубку.
Контора колхоза молчала…
— Жене поможем, — сказал он, — но тебя не отпустим. Видишь, какая горячка: бой за хлеб начинается. И какой бой! Можно ли в такой момент бригаду оставить без командира? А за жену не беспокойся. С ней мы пошлём провожатую. Вечером договорюсь с Сапожниковым, он душевный человек — не откажет: выделить колхозницу. Ну как, согласен?
Колхоз дал провожатую, но как раз перед тем как нам ехать на вокзал, она повредила ногу. Я был в полном отчаянии. Что делать? В конторе колхоза, кроме сторожихи, никого не оказалось. Сапожников должен был вернуться в станицу только к вечеру, а без председателя никто не мог назначить другого человека.
До отхода поезда оставались считанные часы. Ждать дольше становилось рискованным. Решил отправить Лиду и детей без провожатой.
— Пап, а пап, ты с нами поедешь? — спросила старшая дочка, когда мы вошли в вагон.
Я промолчал. Сказать «поеду» — значит обмануть, «не поеду» — ещё больше расстроить и обидеть и без того встревоженных жену и детей.
— Вот управлюсь с уборкой, — наконец нашёлся я, — тогда приеду за вами и гостинцев привезу.
— Можешь не приезжать, — с трудом ответила Лида. — Обратно в это малярийное пекло я не вернусь. Лучше тома умереть, чем тут мучиться. Ты, чай, не забыл ту картинку, что дядя Фёдор нам подарил?
Я понимал причину гнева Лиды и прощал её резкость.
Она как вошла в вагон, так и свалилась на полку. Тяжело было смотреть на её исхудавшее, искажённое приступом лицо, видеть, как трясёт её лихорадка, слышать, как она стонет от боли. «Нет, — подумал я, — отправлять её одну нельзя». И с этой мыслью как угорелый выскочил из вагона.
До билетной кассы — метров сто. Время ещё есть взять билет…
— Куда мчишь, Костя? — вдруг остановил меня знакомый голос.
Я обернулся — на перроне стоял Василий Туманов.
— Спешу за билетом, Лиду до Жестелева надо проводить.
— А политотдел тебе разрешил? Нет? Значит, в обратные[10] хочешь угодить? — укорял меня Туманов. — Я думал, ты хозяин своему слову. А на поверку выходит… Пойдём в вагон, я Лиде всё объясню, пускай не винит тебя. Свет не без добрых людей. Лидиных попутчиков попросим — помогут ей и за ребятами присмотрят в дороге.
Не знаю отчего — то ли от добрых слов Туманова, то ли потому, что приступ прошёл, но жене полегчало. Пока Василий Александрович беседовал с Лидой, я быстро написал записку и незаметно положил в правый карман её жакета:
Пусть на всякий случай лежит.
КОГДА В СТЕПИ «ПАХНЕТ БУЛКАМИ»
Семья уехала, и я каждый день справляюсь на почте, не поступала ли телеграмма с пути.
— Нет, не поступала, — сочувственно качает головой телеграфистка. — Потерпите денёк, завтра уж непременно придёт. И не беспокойтесь, почтальон Дуся в собственные руки вам передаст.
Проходила неделя, другая, а от Лиды ни телеграммы, ни письма. Хотя бы два слова получить: «Доехала благополучно».
Я сетовал на Лиду, на её беспечность, но больше всего винил себя. Как мог я отправить её, больную, с детьми! Не легкомыслием ли было полагаться на помощь случайных попутчиков?
«Может быть, почта виновата, — тут же перебивал я себя. — Завалялось письмо где-нибудь при сортировке или заслали куда не по адресу». И я снова и снова бежал на почту. Томительное ожидание казалось вечностью.
Но вот наконец пришла желанная весточка. Лида писала, что добралась благополучно, дети здоровы и сама она теперь чувствует себя значительно лучше.
Тем временем фронт уборки подошёл к самой Шкуринской. Выйдешь утром в степь, вдохнёшь поглубже прохладный с ночи воздух и чувствуешь — пахнет булками.
Бригада Михаила Назаренки, чьи земли были расположены чуть повыше наших, начала раньше механизированную уборку. Её вёл комбайнёр Максим Безверхий. А нашей бригаде пришлось пустить в ход лобогрейки и косы.
Рядом, как бы подсмеиваясь над нами, шагал деловито комбайн. Завидно да и досадно смотреть на соседнее поле! Особенно огорчаются косари. Им, как и прежде, приходится работать в поте лица. На весь колхоз, на всю станицу — один комбайн.

Не было дня, чтобы я не побывал возле этой чудо-машины. С утра, расставив людей, бегу к комбайну.
Смотрю и диву даюсь, до чего же красиво эта умная машина могучей грудью врезается в шумящее пшеничное море, какими ровными волнами ложатся срезанные колосья на полотняный транспортёр, передающий хлебную массу сначала в приёмную камеру, а затем в молотилку, и как потом отдельными потоками выходят зерно, мякина, сбойна и солома.
Поток зерна движется по решету от первой ко второй очистке и с помощью шнеков и элеваторов направляется в бункер. И бункер этот — не ящик, а целый ларь, до восьмидесяти пудов хлеба вмещает.
Комбайн, без преувеличения, работал в сто рук: косил, молотил, отвеивал полову, подавал чистое зерно в бункер, оставляя после себя на поле аккуратно срезанную стерню да большие кучи соломы.
Уже предвидя мой обычный вопрос: «Когда же к нам?» — Безверхий ещё издали крикнул мне:
— К вечеру кончим. А завтра поутру у тебя начнём.
— Завтра? — не веря такой радости, переспросил я.