Порой мелькали тощие голые деревца, торчавшие из каменистой земли, точно костлявые руки мертвецов с растопыренными заледеневшими пальцами. Высоко в горах едва виднелись сквозь пургу выносные посты, затерявшиеся в снегах и одиночестве. Странные названия были у них: «Ласточкино гнездо», «Марс», «Луна», «Жемчуг» или «Мечта».
Чем романтичнее название, тем удаленней и выше пост.
Солнце незаметно превратилось в Луну. Она белела круглой пробоиной на черном щите неба. Надо было искать место для ночлега.
– Видите вон там огоньки? – крикнул мне механик-водитель.
Глянув в триплекс, я кивнул.
– Это пятьдесят третья застава. Там можно заночевать.
А я двину дальше – к туннелю. – Он надавил на педаль, и машина пошла бойчее.
Минут через пять мы распрощались, и я, спрыгнув с бронетранспортера, пошел по узкой тропинке в сторону едва мерцавших огней.
Застава утопала среди снегов в седловине между горами, невидимые пики их растворялись в темноте. Гул КамАЗов, тянувшихся на север, сник, и я почувствовал, как на землю плавно опускается тишина. В небе неподвижно висели осветительные бомбы, издали напоминавшие светлячков.
Застава была по-военному чумаза и грязна, и, когда я открыл скрипучую дверь, на меня пахнуло сладковатой сыростью. В углу темного коридора трещала рация. Близ нее на табурете сидел дневальный. Он грел черные от копоти ладони над консервной банкой горящей солярки. Тени и блики света гонялись друг за другом по стенам коридора.
– Вам кого? – спросил дневальный, подняв на меня воспаленные глаза.
– Кого-нибудь из офицеров, – ответил я.
– Комбат Ушаков вон там, за дверью, – дневальный пошевелил над огнем промерзшими пальцами.
В этот момент распахнулась дверь, и я увидел человека средних лет – рычагастого, тощего, с измученным лицом.
От всей его громадной, чуть сутулой фигуры, от впалых щек, ранних морщин, от глаз с желтоватыми белками веяло многомесячной хронической усталостью.
– У-у-у-ушаков, – заикаясь, сказал он.
Я назвался и сказал, что ищу место для ночлега.
– Милости п-п-прошу. – Он слегка посторонился и дал мне пройти в комнату.
– Так вы тот самый знаменитый Ушаков? – спросил я, усаживаясь на скрипучую койку.
– Знаменитый-незнаменитый, н-но Ушаков, – ответил он и присел на противоположную койку. – А вы тот самый журналист, который опозорил десантников?
– В каком смысле? – не понял я.
– В п-прямом. – Он подбросил несколько лучинок в «буржуйку», шипевшую рядом. – Ведь это вы описали засадные действия, в которых участвовали джелалабадские десантники, обутые не в горные ботинки, как полагается, а в кроссовки.
Я сразу же вспомнил разгневанное письмо одного майора из Рухи, полученное мною год назад в Москве. Когда я вскрыл конверт, оттуда пахнуло гарью, порохом, войной.
– Ваше письмо было самым злым из всей почты, которую я получил после публикации повести про Афганистан.
Тогда вы были еще майором. Поздравляю с очередной звездочкой. Честно говоря, я не очень понял вашу критику. Ведь кроссовки, пакистанские спальники, «духовские» фляги – все это было правдой.
– Я вам вот что скажу. – Ушаков ударил ладонью по табурету. – У нормального командира солдаты одеты по Уставу, а вы показали банду расхлебаев, нацепивших на себя все трофейное барахло. Ведь это же стыд и с-срам!
– Конечно, стыд и срам, – ответил я.
– Но вы этим срамом в-в-восторгались! – Ушаков разволновался и никак не мог прикурить сигарету.
– Вам померещилось, – сказал я и подумал: «Ну и влип же я. Теперь придется всю ночь выслушивать нравоучения».
Ушаков взял со стола гребень, расчесал рыжие усы, а затем по-гусарски подкрутил их кончики. Эта процедура чуть успокоила его.
– В армии и так полно разного дерьма. – Он выпустил изо рта струйку дыма. – И н-нечего его пропагандировать…
Ладно, не берите в голову. Это я так. Кто старое п-помянет…
Он глубоко затянулся, а когда выдохнул, я не увидел дыма.
– Есть хотите? П-проголодались небось с дороги. Сейчас сварганим что-нибудь. – Он встал, хрустнул суставами затекших ног и скрылся за дверью.
…Батальон Ушакова прибыл из Рухи на Саланг в сентябре 88-го. Он входил в состав полка, который потом стал известен как «рухинский». Полк был одним из самых боевых в Афганистане. На его долю выпало немало тяжелейших сражений и еще больше обстрелов. Передислокация на Саланг, где в последние месяцы было относительно спокойно, казалась мотострелкам лирическим отступлением после Рухи.
Местечко это имело славу самой гиблой и опасной точки в стране. Даже полет туда и обратно воспринимался иными штабистами как геройство. Ушаков вместе с однополчанами провоевал там два года.
Прибыв на южные подступы к перевалу, батальон занял пять застав вдоль дороги Кабул – Саланг и выставил три выносных поста в горах. Сам Ушаков расположился на пятьдесят третьей, где стояла минометная батарея двадцатичетырехлетнего старшего лейтенанта Юры Климова.
Так что с сентября 88-го оба комбата жили вместе. Ушаковскому батальону была определена зона ответственности в двадцать километров – вплоть до 42-й заставы, которую занимали десантники- востротинцы[16].
– Я и сам люто есть х-хочу, – сказал выросший в дверном проеме Ушаков. В его правой руке шипела сковородка, брызгаясь во все стороны обжигающим свиным жиром. – Харчи под завязку войны у нас маленько оскудели. Потребляем остатки запасов: т-тушенка, консервированная картошка, репчатый лук, рис да сгущенка. Но главное, – солдат сыт и обут. Недавно «духи» подарили б-барана. Наш повар-узбек мастерски разделал его. Так что иногда мы и попировать горазды, Накладывайте себе побольше. Это ужин. Сегодня нам больше ничего не светит.
Ушаков прикрыл глаза, вдохнул сизый пар, поднимавшийся от сковороды, улыбнулся и отвалил мне в миску царскую порцию.
Я внимательно посмотрел на него. Чем-то он походил на страну, в которой родился: огромный, доверчивый, не помнящий обид, веселый и грустный одновременно. Хорошие у него были глаза: он как бы хмуро сиял ими. Порой невидимая волна пробегала по его лицу, и оно становилось печальным, но все-таки чаще светилось неясной улыбкой. Голос был глуховат, насквозь прокурен. Красно-коричневая кожа обтягивала скуластое лицо. И хотя шел ему лишь тридцать седьмой год, сквозь поредевшие светлые волосы просвечивали по бокам высокого, с сильными надбровьями лба бледные залысины. Всем своим обликом Ушаков напоминал усатых русских солдат на полотнах, посвященных баталиям 1812 года.
Когда я разговаривал с ним, мне казалось, что он родился, уже зная то, чему сам я выучился гораздо позже по книгам. И хотя с самого начала он дал мне понять, что журналистов не очень-то любит, все равно я разглядел, вернее, почувствовал в нем сквозь эту неприязнь редкую на войне доброту человека к незнакомому человеку.
– Б-беден тот, – сказал Ушаков, бросив в кружку пару кусков сахара, – кто видит снег только белым, море – синим, а траву – зеленой. Весь смысл жизни в сочетании и смешении цветов. И журналист это тоже должен понимать.
Иначе про эту в-войну писать нельзя. Иначе – фальшь и ложь… Сколько мне приходилось читать о сражениях, которых и в помине не было, а о реальных битвах – молчок.
Сколько трусов мы провозгласили героями, а и впрямь храбро воевавших людей газеты игнорировали. «Чижик»[17] ходит весь в орденах, а солдат…
Ушаков махнул рукой, и через мгновение язык пламени в печке метнулся в сторону.
– Вот случай был. – Комбат поставил вытертую хлебом сковородку на пол. – На заставе. Пошел один