– Я патриарху дары шлю. Без меня б не дары, а дыры на патриаршем дворе в Цареграде сверкали. Византия старым орлом чванится, а на моих деньгах держится. Сколько уж лет мы и гривнами, и мехами, и золотом, и товарами патриарха-то чтим. А они хотят по-старому, нас не спрося, своих святителей нам ставить! Узнают, каков от нас прием Киприану оказан, вежливей и патриарх станет.
– Ой, господине! – попрекнул Сергий. – Легко о патриархе речь ведешь, велик грех приемлешь.
– Прости, отче Сергие, тут сгрешу, еще где-нибудь на бога отработаю.
Ступай, Бреноче, ускорь сие.
– Я б мог Никифора-воеводу срядить, да больно злонравен. На руку тяжел, груб.
– Вот-вот, Бреноче. Его и сряди!
– А не переусердствует ли?
– Он переусердствует, он перед богом и ответит. Скажи: покруче встреть, а меру крутости на его грех оставь.
– Будь по-твоему, Дмитрий Иванович.
– А еще слушай, какого посла к отцу Сергию слал? Он изустного ничего ему не передал, стоял дерзко. Кто сей?
– Исправного воина туда посылали. Сам ему наказывал, Семушкой зовут.
Вернется – разведаю.
– Еще не вернулся?
– Загулял ли? Дело воинское.
– Не воинское дело гулять, когда кличут на рать.
– Сведаю, Дмитрий Иванович.
В это время в сад долетел рев труб, людские нестройные голоса, гул народа, неистовый вскрик женщины и еще женские голоса, крики. Какая-то молодая баба запричитала, но в ответ ей раздался дружный мужской смех, и, все покрывая, поднялся сильный юношеский голос запевалы:
Трубы стихли. Голоса подхватили песню и понесли ее из Кремля к воротам, мимо княжеских теремов, садов, церквей, из городской тесноты в простор неизвестной дороги:
– Тронулись! – сказал Дмитрий и перекрестился.
И пошел к терему рядом с Сергием, Бренко следовал позади.
– Где будет молебствие? – спросил Сергий.
– В поле, за заставой. Там уже приуготовлено, – ответил Бренко.
– Я тебя довезу, отче Сергие, – предложил Дмитрий.
– Благодарствую, господине Дмитрий Иванович! Я с ними дойду! показал он рукой за ограду, где колыхались хоругви и шлемы.
– Толкотно с ними, отче! – предупредил Бренко.
– Не страшусь людей, Михаил Ондреич.
Сергий заторопился, чтоб выйти к войскам.
Войска шли вольным потоком, теснясь у ворот; кое-где в этой еще не полностью вооруженной лавине высились воеводы и сотники на конях. Всадники ехали в полной боевой справе. Железо поблескивало, синевой отливала сталь.
Пешее воинство тащило над собой пики. У поясов висели мечи. Поверх домотканых рубах чернели ремни щитов. Новые лапти скрипели, но шаги звучали глухо, будто не по городским улицам шагают, а в лесной траве.
Песня увлекала воинов. Легкий ветер шевелил светлые, как у детей, волосы.
Светловолосо русское воинство. Но и черноголовые между русыми, и рыжие.
Голоса звучали разно, но песня была одна:
Сергий смешался с толпой. Ближние опознали его, но не прервали песни, и он шел с ними. Каждый думал о себе, что не его коснется татарский меч, не его пронзит переная стрела басурманина, а Сергий ведал: мало кто вернется с песней назад, многие вернутся, стоная и плача, а многие не вернутся никогда.
Войска пошли. Пошли в неведомую даль, навстречу лихому врагу, за землю Русскую, за свои города и села, каждый за свое маленькое счастье и за большую свою отчизну.
Так прошли они – тысячи, тысячи людей – через град Москву, где теснились вдоль улиц москвитяне, где уж не скоро придется вновь пройтись, погулять. Много тут было хожено, много гуляно. Оборачивались в свои переулки, не прерывая песни; оглядывались на свои улицы; с песней проходили мимо своих домов, откуда им откликались воплями и окликами.
Шли, шли, и не было им конца. Уходили навстречу врагу, впереди их ждали ветры и грозы, и стрелы, и мечи мурзамецкие.
В ровном зеленом поле, на виду у Москвы, перед входом в синие сырые леса, на солнце нежно зеленели