— Посадили месяц назад.
Шурик — фамилию его я, оказывается, и не знаю — многолетняя Люськина любовь. Сначала это была односторонняя любовь: Шурик был женат. В конце концов Люська добилась своего, но я не понимал, почему они не женятся. Именно через Шурика мать с Люськой и занялись диссидентством.
Люська поджала губы, глаза полны слез.
— Понимаешь, что получилось… — начинает мать, — и Люська взвизгивает:
— Не смей! Он ведь будет только рад!
— Ну, почему обязательно рад? — робко возражает мать.
Я пожимаю плечами, и по взорвавшемуся Люськиному взгляду понимаю, что мне, наконец, удалось воспроизвести излюбленный отцовский жест.
— Они ничего не способны понимать! — шипит Люська. «Они» — это мы с отцом. — Они роботы!
— Перестань! — резко говорит мать. — Лучше, если Гена все узнает от других?
Люська дергает плечом и выбегает из комнаты.
— Понимаешь, — говорит мать тихо, — Шурик дает показания. И на Люсю тоже. Это так неожиданно…
Я не нахожу, что сказать. За несколько лет — первый случай, чтобы такой активный, такой, казалось, убежденный диссидент, и вдруг…
— Люсю вызывали на допрос. Она ничего не говорила, выгораживала Шурика, а ей устроили очную ставку, и он при следователе убеждал Люсю ничего не скрывать, потому что он, как он сказал,
Да, я знал его, я его слушал и читал его статьи, резкие и аргументированные.
— Что тебе сказать, мама… Может быть, он просто струсил. Я бы, например, наверняка струсил там. Я боюсь тюрьмы… Почему не предположить, что он тоже…
Когда Люська появляется в дверях, я не успеваю заметить.
— Нет, вы послушайте, он с собой сравнивает! — Она уничтожает меня своим горящим взглядом. — Ты!.. Да у тебя когда-нибудь были какие-нибудь убеждения?! Ты во что-нибудь верил?! У тебя вообще бывали какие-нибудь чувства, кроме конформизма?!
Мать спешит вмешаться.
— Люся считает, что его держат на наркотиках. Колют какими-то препаратами… Ведь Бухарин в свое время тоже Бог знает в чем признался, да и другие…
— Может быть, — отвечаю я с сомнением, — но, по-моему… Я, конечно, не борец, как вы… По-моему, бояться тюрьмы — это нормально для любого человека, испугаться тоже может любой…
— Чушь! — орет Люська. — Я не боюсь тюрьмы! Вот я, я не боюсь! Ты это можешь понять, плосколобый!
Мать, не давая мне ответить, говорит мягко и растерянно, она в самом деле не понимает, что произошло:
— Ты прав, тюрьма — это ужасно… Но ведь убеждения… Элементарная порядочность… И наконец, ведь он любил Люсю…
— А может быть, он действительно раскаялся?
— В чем? — вскрикивают они обе.
— Ну, понял, что все это бесполезно…
Люська хватается за виски, мотает головой.
— Я не вынесу этого! Прекратите сейчас же! Немедленно прекратите! Мама! Я прошу тебя!
— Хорошо, хорошо, не будем об этом. Давайте кофе пить.
— Мать, — спрашиваю я, — а выпить у тебя найдется?
Она, от растерянности, переадресовывает мой вопрос Люське:
— У нас есть что-нибудь?
— Я тоже выпью, — вдруг тихо говорит Люська.
Вот когда она хоть два человеческих слова произнесет, после всех гадостей, мне хочется обнять ее и потрепать за уши! Но разве ж у нас это возможно?
Она приносит початую бутылку вермута, мать достает рюмки.
— Есть хочешь?
Я не хочу есть. Я хочу выпить. Мне немного тошно. Мне немного тоскливо. Мне немного жалко всех и себя почему-то.
— Так ты, значит, женишься, — говорит мать. Я жадно заглатываю вино, без спроса наливаю вторую и тоже залпом. Мать смотрит удивленно.
— Это что-то новое! Пить начинаешь?
Я только рукой машу. Люська долго держит рюмку в ладонях, будто согревает вино, потом пьет осторожными глотками, как кипяток, и опять держит рюмку в ладонях.
— Кто она, жена твоя будущая?
— Поповская дочка, — отвечаю уже привычно.
— Шутишь?
— Нет, мама, она действительно поповская дочка, то есть дочь священника.
— И она… верит?.. Она верующая?
— И она верующая, то есть она верит в Бога. У матери на языке масса каверзных вопросов, но она не решается их задавать.
— А с Ириной, значит, все?
— Значит.
— Ты извини, но я хочу понять, это у тебя серьезно или из области оригинального? Я хочу сказать, это как-то не увязывается…
— Ну, как ты не понимаешь, мама, — опять взрывается Люська, — наш Гена просто не отстает от времени. Всякий революционный спад сопровождается религиозным бумом. Религия — это безопасно и оригинально! Сейчас самое время жениться на поповских дочках. Это может даже стать модой среди ренегатов!
— Спасибо за ренегата, — отвечаю я, — но между прочим, Солженицын у меня до сих пор висит, а у вас что-то пустовато на стенках.
— Еще бы тебе Солженицына снимать! — Люська, того и гляди, вцепится в лицо. — Он же теперь русский патриот. По тоталитаризму затосковал. Подожди, он еще вернется сюда, твой Солженицын.
— Мой? — я чуть не падаю от изумления. — Да не ты ли…
— Я! Я! — орет Люська. — Трусы и предатели! Настоящие люди подыхают в камерах и лагерях! А вы торопитесь жениться на поповских дочках! Чтоб вы пропали в своей похоти, иуды!
Терпению моему конец, я трахаю ладонью по столу. Мать успевает поймать свою рюмку одной рукой и придержать бутылку другой. Моя рюмка летит на ковер. Люська сжимается в комок, когда я подхожу к ней.
— Ну и сволочь же ты! — говорю я, чувствуя, как меня понесло.
— Геннадий! — кричит мать.
— Ну и сволочь. Твоего Шурика посадили не первым. До него уже полно сидело! А когда ты оставалась у него на ночь, вы с ним что, «ГУЛаг» конспектировали? А твои аборты — это итог революционного пафоса, да?
— Геннадий, прекрати, — умоляет мать. Но нет, раз уж я сорвался, я все выскажу этой истеричке.
— Твой герой оказался болтуном и трусом. Да! Но не в этом дело. А в том, что ты, со своей истеричностью, сумела из всех выбрать именно болтуна и труса. Он ведь пока один такой. Ты просто дура. Истеричная дура!
Я нагибаюсь над ней, и она вжимается в стул — не столько от испуга, сколько от изумления.
— А мне противно, понимаешь, противно как раз то, чем ты живешь. Игра в героев! Революционная любовь! Терминология твоя противна! Это все уже было! Это как раз и пошло! Я боюсь тюрьмы и не