за спиной руками. Отирая рукавами пыльные лица, воины вели за собой усталых заседланных коней. Так случалось, бывало, возвращаться Хромому Тимуру из удачного набега. Но этих возглавлял не Тимур, а Худайдада, не менее пыльный, чем его спутники. Он один въехал в ворота, сидя в седле.
Пламя факелов заблистало на остриях копий, на кованых поясах и конских бляхах.
Едва вошел последний воин, ворота наглухо захлопнулись.
Услужливые рабы суетливо кинулись развьючивать лошадей. Пленных прогнали через двор, светя им факелами, в дворцовые подземелья. Освободившихся лошадей развели по стойлам. Все исполнили быстро, привычно.
Лишь факелы остались пылать, пока рабы расторопно подметали двор, и долго в неторопливом зимнем рассвете высились дворцовые башни, мерцая бирюзой у вершин и обагренные факелами снизу.
Наконец Худайдада вышел на въезжий двор, осмотрел, любуясь, подведенного ему свежего коня и выехал со двора к дому правителя.
Худайдада застал Мухаммед-Султана на конном дворе.
Царевич стоял невдалеке от навеса, глядя, как конюхи выводят из денников пофыркивающих лошадей, пропахших за ночь клевером и навозом.
Намеченных к седловке окатывали свежей водой. Некоторые из лошадей приседали, дыбились или рвались из рук, но подручные конюха кидались с теплыми сухими тряпками и вытирали спину, бока, грудь, спеша, чтоб лошади не простудились.
Худайдада молча, почтительно поклонился.
— С благополучным возвращением! — ответил правитель.
Как ни хотелось царевичу поскорей расспросить старика, он снова отвернулся к лошадям, чтоб Худайдада не заподозрил здесь нетерпения и любопытства.
Да и Худайдада, казалось, забыл о тяжелой дороге и о всех своих недавних делах, поглощенный красотой лошадей, единственной красотой, которую не могла заслонить от него никакая другая красота на свете.
Мухаммед-Султан кивнул на коней:
— Горячи они у нас!
— Горячи, верно. Степные, дикие. Свежие, что ль?
— Эти вон недавно из Джизака, с выпасов. Едва объездили. Теперь ничего, обошлись.
— Хороши.
— Туда дедушка арабских жеребцов запустил. Лет десять назад.
— Ну, джизакские табуны известны!
Еще помолчали.
Мухаммед-Султан показал:
— Те вон два от дедушкиных арабов — вторым поколением.
— Серый-то статен, да что-то голова мала. А так, как отчеканен!
— Передние ноги не длинноваты?
— Задние зато как крепки! Обскачется.
Опять помолчали.
Обтертых коней начали седловать.
— Ну, пойдем! — повернулся царевич к дому.
Усадив Худайдаду, Мухаммед-Султан вежливо осведомился:
— В семье у вас благополучно ли?..
— Благодарствую. Еще не видался; я прямо к вам.
— Ну, как там?
— В Фергане я их не застал. Дороги вокруг города молчком занял, а сам сходил в мечеть, базар посмотрел, с людьми поговорил. К утру мои люди нескольких гонцов перехватили, — скакали из Ферганы к царевичу, остеречь, о моем прибытии оповестить. Я сперва разобрался, кто их слал. Днем ко мне и самих вельмож привели. Ну, сперва я добром спрашивал, отмалчиваются. Я пристращал — заговорили. А когда ремешки покруче затянул, так и совсем размякли, дружков назвали и все такое. Рассмотрел ясно: кто подстрекал, кто в том корысть получал, кто по чистому невежеству желал отличиться. Среди прочего перехватили письмецо Мурат-хана тож…
— Да он же на Ашпаре!
— Будь он на Ашпаре, не писал бы из Ферганы. А он не только что в Фергане, а и на поход подбивал царевича: 'Отличись, мол. Воинствуй, побеждай, набирайся опыта, расти свою славу'. Ну, как есть он царевне Гаухар-Шад-аге кровный брат, ремешком я его не стал крутить. А только при остальных вельможах говорю: 'Тут нехорошо. Надо немедля в Самарканд ехать'. А сам знаю: против моей воли не пойдет, понимает, что весь он есть в моих руках. Хоть и не ждет добра в Самарканде, хоть и жмется, а послушался. Я ему при всех говорю: 'Не бойся, охрану я дам; не то — дорога пустынная, боязно'. А сам знаю: он заносчив, самому Гияс-аддину Тархану сынок, самолюбив, охрану у меня не возьмет, со своей поедет, ведь не знает, что и в его охране мои люди есть. Скажи я 'опасно', он, может, и взял бы. Да я не сказал, я сказал: 'боязно'. Так и вышло — говорит: 'Мне ли боязно? Сам доеду, без вашей охраны!' Я его при людях остерег, все слышали: 'Дорога пустынна, говорю, смотрите!' Мурат-хан не внял, сам по себе поехал. Охраны десятка полтора было с ним. А что они сделают, полтора десятка? Так и вышло: день ехал, другой ехал, — все хорошо. А на заре случилось на него нападение. Люди его хватились было обороняться, да у него кто-то лошадь вспугнул, и она понесла, а седок в стремени запутался. Растрепало седока до смерти, еле опознали — по перстеньку да по сапогу.
— Нехорошо! — сплюнул Мухаммед-Султан. — Нехорошо: такой случай уже приключался. С его же гонцом. А теперь — с ним самим. Догадки будут.
— Что ж поделаешь! Сами говорите: лошади у нас горячи.
— Горячи, это верно, — степные, дикие! — подтвердил Мухаммед-Султан.
— А иначе как было быть? Послать его к вам? А вам как быть? Надо б его с остальными наказывать, а в Герате обидятся. Помиловать? А куда его деть, помилованного? Назад в Фергану или в Герат? Добра от него не будет, а зло свое он и туда понесет. К государю послать — так и у государя та же притча выйдет. Только на себя его гнев навлечем: государь не любит, чтоб перед ним притчи ставили, когда их самим можно раскусить.
— Об этом я не говорю. Вот о лошади только. Лучше б было как-нибудь иначе его…
— Может, на старости оплошал; иного не выдумал.
— Ну, а потом?
— А потом так: побыл я два дня в Фергане, разобрался во всем: кого надо было, запер на замок — и для всех врасплох поднялся да и кинулся мирзе Искандеру навстречу. Увидели они меня: не верят своим глазам. Воспитатель царевича на меня: 'Как смеешь?' Я ему указ. А он мне: 'Указ не признаю, печать не на месте'. Я только тут и посмотрел — печать в самом деле не на то место попала: мы ее наверху и сбоку припечатали. Вижу, хочет время выиграть! 'Нет, — думаю, — печатью не загородишься'. Велел я хватать, начавши с воспитателя. Всех зачинщиков связали, мирза только ногами топочет, а что сказать мне, сам не знает: оробел. А дальше вернулся я в Фергану, дал там, какие надо, указы. Кое-кому помог на месте помереть, тридцать человек сюда привел. Из царевичевой добычи, да и казну тоже сюда привез. Вот и вернулся. Самого царевича в Синем Дворце запер: лихорадка его бьет, пускай отлежится.
Внесли грубое деревянное блюдо с маслом, покрытым горячими тонкими, как бумага, лепешками. Разорвав и скатав трубочкой, Мухаммед-Султан макнул лепешку и предложил визирю:
— Кушайте! Лихорадка бьет? Пускай отлежится, — поедим, тогда уж и поглядим. Печать мы, значит, не туда поставили?
— Мне невдомек было, когда сам я неграмотен, а там народ темный. Сошло: бумагу видят, печать видят, а что к чему, не смеют спросить, без спросу слушаются.
— Будь у вас две печати на месте, да не окажись воинов, и двум печатям не поверили б. А когда перед тобой воины, печать против них — не щит.
— Истинно!
И оба долго ели молча, наслаждаясь теплом хлеба в утреннем холоде.
Худайдада съел много, насытился; сказалась усталость: потянуло в сон. Он заметил, что Мухаммед-