манеру одеваться, которую терпеть не могла.
Но в холодную ярость пришел ее отец.
— Это же мои волосы! И, по-моему, я имею право их остричь!
Кэт вызывающе вздернула подбородок. Она грубила, потому что его реакция ее ошеломила и ей хотелось заплакать.
— Выглядит безобразно, — сказал он ледяным тоном и, возможно пытаясь сдержать гнев, вышел из комнаты.
Кэт испытала невыносимую боль: это была самая страшная минута в ее жизни. Ей хотелось умереть. Она молилась, чтобы земля разверзлась и поглотила ее. Бросившись наверх к зеркалу, она уставилась на свое отражение. Отец был прав! Она выглядела безобразно. И хуже того — нелепо-смешной.
Тут она горько разрыдалась. Ей чудилось, что она совершила непоправимое. Эдуард любил красоту, это она знала. Он и ее научил любить все, что красиво. А это было самое разное: ювелирная вещица или ухоженная виноградная лоза, лиможское блюдо XVIII века ручной работы или оттенки полевых цветов под живой изгородью. Он требовал красоты, он требовал совершенства, будь то бесценная вещь или самая обычная. И искал того же в людях. Кэт наблюдала за ним и знала, что он не терпел безобразия — нет, не внешности, хотя оно ему, безусловно, не импонировало, — но безобразия души, характера, поведения и манер. Лицемерие, неискренность, злоба, угодливость, снобизм, нечестность — все это он ненавидел, и Кэт тоже все это ненавидела.
Она лежала ничком на постели и рыдала, чувствуя, что погубила себя в глазах отца. Он видит ее насквозь, думала она, видит ее ревность, ее злобность, ее подлость и назвал безобразными их, а не просто ее волосы.
И он прав: она отвратительная, мерзкая! Она ненавидела себя за вспыльчивость, за гордость, за высокомерие; ненавидела себя за то, что, так сильно любя отца, нагрубила ему. Она презирала себя и твердо знала, что отец не может не презирать ее.
— Эдуард, пойми же! Кэт очень трудно сейчас. Я помню, каково это — ощущать себя наполовину ребенком, наполовину женщиной и не знать, кем, собственно, тебе хочется быть. А кроме того… у нее теперь есть братья, и от этого ей тяжелее…
Был уже вечер, и Кэт, которая тихонько спустилась по лестнице, собираясь попросить прощения у Эдуарда (он только что вернулся домой), замерла перед дверью гостиной. Она не могла заставить себя ни войти, ни уйти и подслушивала, давясь стыдом.
— Но почему тяжелее? — В голосе ее отца проскользнуло раздражение.
— Ну-у… Не знаю, в какой мере она понимает… — Мама помолчала. — Раздражение против Люсьена. Он ведь не просто твой сын, Эдуард. Он твой наследник. Она это чувствует, даже если не понимает. Возможно, чувствует, что ты всегда хотел иметь сына.
— Да, хотел. Но это не меняет моего отношения к Кэт.
— Пусть для тебя это и так, Эдуард, но Кэт видит все иначе, пойми меня! Как ты думаешь, почему она решила отрезать косы? Да потому, что пока еще боится стать похожей на женщину, и еще потому, что ей — возможно, подсознательно — кажется, что мы любили бы ее сильнее, дорожили бы ею больше, родись она мальчиком.
Наступило молчание. В гостиной Эдуард посмотрел на Элен с внезапной тревогой, и Элен увидела, что он понял, увидела раскаяние и нежность в его глазах. Но Кэт, естественно, этого не видела, она только услышала его слова.
— Не «мы». Ты подразумеваешь, что я любил бы ее сильнее, — сказал он, и за дверью Кэт в страшной тоске на цыпочках прокралась вверх по лестнице.
Эдуард еще немного посидел с Элен, а потом поднялся к Кэт, надеясь поговорить с ней по душам. Кэт отчаянно хотелось броситься ему на шею, горло ее сжималось от любви и страдания. Но почему-то сделать это она не могла. Вся красная от сдерживаемых чувств, она отвечала Эдуарду коротко и гордо, а когда он попытался обнять ее и приласкать, оттолкнула его руку. Когда же он наконец ушел, печальный и недоумевающий, она еще больше возненавидела себя. «Будь я мальчиком… будь я сыном…» — эти слова, не смолкая, звенели у нее в голове, их не удавалось прогнать. Порой сквозь них она различала тоненький голосок, кричавший: «Но он любит тебя! Ты знаешь, что любит!»
Но она отказывалась слушать этот голосок, этот лживый голосок. Да, конечно, отец ее любит. Но не так, как Люсьена и Александра. Любит меньше.
После этого все стало еще хуже. Она чувствовала себя безобразной, неуклюжей, тупой. Она то и дело что-то опрокидывала, а едва открывала рот, как на середине первой же фразы спохватывалась, что говорит чепуху и глупости. Дома она держалась отчужденно и часами запиралась у себя в комнате, читая романы про немыслимо красивых и немыслимо умных женщин, которые внушали мужчинам безумную страсть. Ей очень хотелось походить на этих героинь. Раза два в гостях у школьных подруг она пробовала некоторые вычитанные из романов уловки на младших братьях этих подруг и с робким торжеством убеждалась, что они оказывают искомое действие.
Она снова и с большей смелостью пустила их в ход летом этого, 1971 года, в те недели, которые провела с родителями на Луаре. Эдуард увидел, как она целовалась в винограднике с сыном одного из управляющих. Сам по себе поцелуй был полнейшим разочарованием, да и мальчик ей не очень нравился, но гнев Эдуарда был страшным.
— А почему мне нельзя его поцеловать? Он первый захотел.
— Не сомневаюсь. Ему шестнадцать лет. Я… Кэт, его отец — мой служащий. Это могло бы зайти дальше. Не говоря уж о том, что тебе еще рано…
— А он так не думает!
— Иди к себе в комнату.
Вскоре они уехали в Англию в Куэрс-Мэнор до конца ее летних каникул. Там, как догадывалась Кэт, за ней внимательно следили. И в ней вспыхнуло возмущение, пьянящий дух мятежа. Но осенью, когда она вернулась в школу, ей становилось все хуже и хуже.
Мари-Терез нашла новый способ терзать ее. Несмотря на свое хваленое благочестие, мать Мари-Терез запоем читала скандальную светскую хронику и дамские журналы, так что подслушанные дома разговоры обеспечили Мари-Терез богатым запасом нового оружия. И она сразу убедилась, что наносит оно очень болезненные удары.
— Твой отец вонючий жид, — заявила она однажды, подскочив к Кэт на школьном дворе.
Кэт, все утро мысленно бунтовавшая против родителей, ощущая себя мученицей, была больно задета. Бунт тотчас сменился воинственной преданностью:
— Мой отец — еврей на четверть, а ты на четыре четверти последняя дрянь.
Однако Мари-Терез заметила вспыхнувшие щеки, мелькнувшее в глазах страдание и решила усилить нажим.
— У твоего отца были любовницы. Наверное, и сейчас есть, — начала она на следующий день с дерзкой смелостью: ученицам строго возбранялись разговоры на столь нецеломудренные темы. Ответом ей была звонкая пощечина.
Но самое лучшее Мари-Терез приберегла для особого случая — до удобной минуты, когда можно будет рискнуть и выпалить ужасные слова, которые ее мать произносила дрожащим полушепотом. Недели и месяцы Мари-Терез тайно смаковала этот лакомый кусочек. И вот в зимний февральский день, когда ее особенно укололо презрительное замечание Кэт по ее адресу, она решилась: вот сейчас, здесь, во дворе, где Кэт окружают ее зазнайки-подруги.
Она подошла к ним:
— А я про тебя знаю, Катарина де Шавиньи! Воображаешь, будто ты такая красавица, воображаешь, будто ты такая умная. Спорю, твои подруги не знают про тебя, что знаю я.
— Ну, так скажи нам! — Кэт пожала плечами. — И мы узнаем.
Ее надменность, ее пренебрежение были непереносимы. Побагровев, запинаясь от рвущейся наружу ненависти, Мари-Терез наконец произнесла заветное слово вслух:
— Ты… ты незаконнорожденная! Катарина побелела.
— Да! Да! — злорадствовала Мари-Терез. — Моя мама сама читала об этом в газете. Тебе было семь, когда твой отец женился на твоей матери. Она была замужем за кем-то еще. Она снималась в ужасных