Малыш замахал ручонкой, женщина убыстрила шаг. Он видел их с величайшей ясностью — этих посторонних и чужих.
Он подумал: «Нам больше нельзя иметь детей» — и осознание этой мысли принесло с собой такую оглушительную боль, что он удивился, почему они ее не слышат — эта женщина и ее малыш. Он ожидал, что они обернутся, посмотрят на него.
Но, естественно, они не обернулись, а перешли улицу, не оглянувшись. Возможно, решение он принял как раз тогда. Женщина вкатила колясочку на противоположный тротуар, а он отпустил сцепление, поставил скорость и прибавил газу. Вперед на скоростное шоссе. Вон из города.
Между Лондоном к востоку и Оксфордом к западу протянулся прямой отрезок скоростного шоссе почти без машин. Там в десяти милях от Оксфорда он дал волю черному «Астон-Мартину». Музыка и скорость. Он нажал кнопку, и воздух претворился в Бетховена. «Семь багателей», опус 33, запись Шнабеля, ноябрь 1938 года. Ему запела призрачная музыка из прошлого.
Веселье и отчаяние; шок и решимость. Andante grazioso; quasi allegretto; scerzo — он прибавил скорость. Три часа. Он торопился… домой.
И увидел пространство, увидел ясно секунды за две до того, как оказался перед ним на самом изгибе плавного поворота. Пространство, сияющее и удивительно красивое, раскрывалось перед ним, сотворенное музыкой. Он увидел, узнал и лишь чуть удивился, что так поздно впервые увидел это место, которое было здесь всегда и ждало, чтобы он явился и сделал его своим. Такой свет и такое безмолвие в сердце музыки, подумал он. Не выход, а вход. И он слегка повернул рулевое колесо.
Страха он не испытывал. Вход был перед ним — тот, что он видел много раз, быть может, во сне, знакомый, а потому желанный. Тихий покой на расстоянии единого биения сердца, и один барьер — боль. Но такая быстрая боль в сравнении с той, которая иначе ждет его. И Элен.
Allegretto — музыка пошла юзом, и мир перевернулся. После удара стало темно и очень тихо. Его глаза залила кровь, и на миг ему почудилось, что он ослеп. Но тут же он понял, что вовсе нет, что стоит чуть повернуть голову… Он повернул ее, и его осенило крыло блистающего пространства. Последний судорожный вздох, и можно было перестать бороться.
Было четыре. Элен стояла с Кэт у конюшни, когда услышала шум подъезжающей машины. Кэт все еще держала поводья Хана. Его бока и холка лоснились от пота. Кэт дрожала. Она тоже услышала машину и умоляюще посмотрела на Элен.
— Это папа. Не говори ему пока. Пожалуйста! Дай я сначала займусь Ханом. Я его разотру, а потом приду и расскажу ему. Я хотела доказать ему, что умею ездить верхом. Что я могу. И я смогла, мамочка. Я смогла!
Элен продолжала молча смотреть на нее.
— Ну, хорошо, — сказала она наконец и отвернулась.
Кэт не знала, какой страх испытала она, и не знала, какое облегчение охватило ее теперь. Такое сильное, что она побоялась сказать еще хоть что-нибудь. И вместо этого пошла, а потом побежала к дому. Солнце било ей в глаза, и она заслонила их ладонью, чтобы сразу же увидеть машину Эдуарда. Обогнув угол, она посмотрела на площадку перед домом и в растерянности остановилась. Машина была не черной. Она была белой, и из нее как раз вылезали двое полицейских. Мужчина и женщина.
Они хотели, чтобы она вошла в дом, но Элен не захотела, и в конце концов они сказали ей в саду, в укромном уголке, отгороженном живыми изгородями из тисов, где они с Эдуардом часто сидели по вечерам.
Мысли ее были заняты Кэт. Ее не мучили никакие предчувствия. Она слушала, как этот мужчина и эта женщина в полицейской форме что-то говорили с сочувственным видом о времени, поворотах, скоростях, машинах «Скорой помощи» и больницах — слушала и не понимала, что они говорят.
— Он же не погиб? — быстро перебила она, глядя на их лица. — Он же не мог погибнуть. Он ранен? Очень серьезно? Да скажите же! Я сейчас же поеду к нему…
Мужчина и женщина в полицейской форме переглянулись. Они пытались усадить ее, но она не далась, и начали опять объяснять. Опять и опять. В тот момент, когда лицо Элен сказало им, что она наконец поняла, говорила женщина. И ее голос прервался. Потом она добавила:
— Это произошло очень быстро.
— Мгновенно, — пояснил мужчина.
Элен смотрела на них, не видя. Она сказала:
— Разве смерть бывает другой?
Они повезли ее куда-то. В прохладную тихую больницу на окраине Оксфорда. Куда должны были доставить Эдуарда, хотя и слишком поздно. Они отвезли ее туда, и проводили, и стояли в дверях, пока она не обернулась к ним. Глаза на белом лице пылали гневом.
— Я хочу остаться с ним одна.
Они переглянулись. Они отступили перед выражением ее глаз. Они закрыли за собой дверь.
Когда она осталась одна с ним, когда дверь закрылась, Элен взяла руку Эдуарда, сухую и холодную. Она наклонила голову и прижалась лицом к его лицу. Она чувствовала, что его тело разбито. Она видела, что его больше нет. И, прижав губы к его волосам, безмолвно, всей силой воли надеясь на невозможное, она умоляла его услышать, она умоляла его сказать что-нибудь. Совсем немножко. Два слова. Одно. Только ее имя. Пусть он меня услышит. Пусть узнает. Прошу тебя, господи. Она произносила эти фразы мысленно, и в тишине они казались ей оглушающе громкими. Рука Эдуарда в ее руке была неподвижна. Пальцы не отвечали на ее пожатие. Глаза ему кто-то закрыл. Не она. Сердце у нее разрывалось.
Его положили на кровать. И она села, а потом легла рядом с ним. Нежно прижалась лицом к его груди и лежала так, как часто лежала прежде, слушая биение его сердца. А потом тихонько заговорила с ним — о том, что было прежде, о том, что он говорил, о том, что он делал, и о том, как много все это значило для нее. Тихим голосом, который прервался, но затем вернулся к ней, она рассказывала ему, что произошло. Как они объяснили ей. Что она почувствовала. Слова душили ее. Надо было торопиться. Они заберут его. Они больше не пустят ее к нему.
Легкими безнадежными движениями она начала устраивать его поудобнее. Сложила его руки, пригладила волосы. А потом перестала, замерла и просто сидела с ним в тишине. Наконец встала. Повернулась. Вновь обернулась к нему. Наклонилась и поцеловала его в последний раз. Не в губы — что-то ее остановило. Она поцеловала его щеку, потом его закрытые глаза. И рассталась с ним. Ее отвезли назад в Куэрс-Мэнор, и она, как могла бережнее и мягче, рассказала Люсьену, и Александру, и Кэт. Кристиан вне себя от горя предложил помочь, пойти с ней, но Элен, спокойная, окаменелая, мягко отклонила его помощь.
— Нет, Кристиан. Это должна сделать я, — сказала она.
Это спокойствие не оставляло ее, оно не ломалось. Оно окутывало ее, и ей казалось, что она существует в замедленном темпе, словно во сне, — и когда сказала детям, и когда Касси, обняв ее, разрыдалась, и когда Кристиан не выдержал.
Спокойствие не покидало ее. Оно было с ней, когда она не могла уснуть. Утром оно поджидало, чтобы она открыла глаза. Ничто не могло его разбить. И она не плакала. Оно было с ней, когда Кристиан привез из больницы вещи Эдуарда. Часы. Ручку с платиновым пером. Бумажник. Всего три вещи. В бумажнике были деньги — совсем немного, Эдуард редко имел при себе крупные суммы — и водительские права. Ни одной фотографии. Ничего, что было бы последней посмертной вестью ей. Она положила их на стол перед собой и прикасалась к ним, думая: «Теперь я заплачу. Теперь я смогу плакать». Но не смогла.
Спокойствие было как щит. Оно ее укрывало. Помогло выдержать приезд Луизы и приезд белого как полотно Саймона Шера. Помогло выдержать газетные шапки и новые часто сенсационные обзоры жизни Эдуарда. Помогло выдержать без муки заседание следственного суда и письма, которые приходили со всех концов мира, на которые она отвечала каждый день аккуратно, тщательно, не откладывая. Оно оставалось с ней, пока она занималась подробностями погребения, которое должно было совершиться в замке на Луаре, и во время бесконечных совещаний с юристами.
Все это было реальным и ирреальным. Она смотрела на происходящее, на этих людей из-за ледяного щита своего спокойствия и обрывала их соболезнования, какими бы искренними они ни были. Она знала, что за этим щитом ее душа, ее тело изнывают от горести утраты, но она не хотела, чтобы кто-нибудь видел ее страдания. Они принадлежали Эдуарду, а она была горда.