одно воспоминание, если бы не Эдуард. Вот почему я сомневаюсь, что будущее так уж гарантировано. Одна из слабостей любой частной компании — слишком мало детей, из которых никто не способен стать продолжателем; или же слишком много; или же они окажутся бездарными и будут так грызться между собой, что…
— Это вас не касается. Вы были приглашены сюда не для пророчеств о будущем компании. Лучше подумайте о своем будущем.
Саймон Шер произнес это самым сухим тоном и встал из-за стола. Элен промолчала, и де Бельфор не преминул это заметить. Он поглядел на нее, улыбнулся и очень неторопливо обвел взглядом строгий кабинет. Картину за картиной, предмет за предметом. Потом, прежде чем выйти, он повернулся к Элен.
— Вы знаете, очень странно, — произнес он со светской непринужденностью. — Я действительно питал к вашему мужу большую неприязнь, как вы и предположили. Впрочем, неприязнь, пожалуй, не то слово. Я его ненавидел. Такой высокомерный человек! Я всегда чувствовал, что вопреки своим успехам он родился не в ту эпоху. Ни в чем не принадлежал современному миру. И все же — как ни странно, просто необъяснимо — теперь, когда он умер, мне его не хватает. Он оставил в моей жизни большую пустоту, что, конечно, очень его позабавило бы. Ну кто бы мог даже предположить подобное?
Его лоб недоуменно наморщился, и он тяжеловесно вышел из кабинета. Элен задумчиво смотрела, как он уходит. Едва появившись в дверях, он напомнил ей кого-то, но в течение всего разговора она не могла сообразить, кого именно. Но когда он произнес последние фразы и отвернулся, ее внезапно осенило. Физически, конечно, между ними не было никакого сходства — наверное, это и сбило ее с толку. Но она ощутила его ненависть, его враждебность до того, как он открыл рот, — и вот их она узнала. Он напомнил ей Тэда.
Вечером она попробовала объяснить это Кристиану, и он после первого взрыва ликования по поводу, как он считал, сокрушительной победы слушал ее со спокойным вниманием.
— Им обоим он был по-своему нужен, понимаешь, Кристиан? Им необходимо было соперничество. Или даже ненависть. Не знаю. Возможно, люди нуждаются в ненависти, как в любви.
— Удовольствие помериться силами, хочешь ты сказать? — Кристиан взвесил эту мысль. — Да. Представляю, как это может быть. — Он помолчал. — Люди вроде Эдуарда вызывают ненависть, хотя сам он этого был не в силах понять. Ну, и любовь, разумеется.
Элен услышала, как из его голоса исчезла аффектация, услышала тоску. Она наклонилась над обеденным столом и положила ладонь на его руку.
— Кристиан, — сказала она печально, — я понимаю.
— Я его очень любил, — отрывисто произнес он. — Он бывал надменным, и упрямым, и невозможным. Он заставлял меня смеяться. Он заставлял меня думать. И он был самым добрым человеком, которого я знал. Хьюго думал… мой кузен Хьюго сказал… О, черт! Прости, Элен, я жалею…
— Не жалей, — сказала она просто, когда он отвернулся, подождала немного и принесла ему рюмку арма-ньяка. Потом снова села, положила локти на стол и зажала лицо в ладонях.
— Расскажи мне о нем, Кристиан. Пожалуйста. Расскажи, каким он был, когда… когда ты с ним только познакомился. Когда я его не знала.
Кристиан поднял голову.
— Но тебе же будет больно?
— Нет. Не теперь. Прошу тебя.
— Я понимаю. Сначала невозможно ни говорить, ни слушать. А потом… после… — Он помолчал. — Я расскажу тебе, как познакомился с ним. Я уже многое знал о нем — от Хьюго. Но это произошло при нашей первой встрече. В Лондоне на Итон-сквер, примерно за месяц до того, как нам обоим предстояло отправиться в Оксфорд. Хьюго сказал…
Он заговорил быстрее, с обычным своим оживлением, жестикулируя.
Элен слушала. Она видела улицу, дом, восемнадцатилетнего друга Кристиана. И пока он говорил, она почувствовала, что ледяное спокойствие, которое уже начало покидать ее, отступает дальше, дальше — и с облегчением она освободилась от него.
А Кристиан говорил и говорил, свечи на столе таяли. Его Эдуард. Ее Эдуард.
Ложась спать, она, как каждую ночь, протянула руку, чтобы коснуться холодной пустоты рядом с собой. И оставила руку лежать там, и закрыла глаза, зная, что в эту ночь уснет. Теперь, когда спокойствие исчезло и исчезла апатия, Эдуард был совсем рядом с ней.
«Летом, — подумала она, — я увезу детей в Куэрс-Мэнор».
Летом Элен выписала в Англию из Парижа некую шкатулку, и однажды вечером Кэт, опустившись на колени в гостиной Куэрс, открыла ее.
Шкатулка была антикварная, собственно, небольшой сундучок с полукруглой крышкой, обтянутый прекрасной кожей, которая от времени стала мшисто-зеленой. На крышке был вытиснен герб де Шавиньи и инициалы Кэт. Руки Кэт, приподнимавшие крышку, немного дрожали: она не знала, что спрятано в шкатулке, но знала, что это что-то важное и имеет какое-то отношение к ее отцу, вторая годовщина смерти которого миновала совсем недавно.
Внутри были два разделенных на отделения ящичка. Они вынимались. В них лежали красивые кожаные коробочки. Футляры для драгоценностей. Она села на пятки, не решаясь взять в руки первую и открыть.
В комнате царила тишина, за окнами гаснул день — густой золотой предвечерний свет сменялся лиловыми сумерками; лужайку пересекали длинные тени.
Через некоторое время Элен подошла и опустилась на колени рядом с ней.
— Кэт, я хотела, чтобы ты их увидела, чтобы ты знала… — сказала она нежно. — Прежде было еще рано, но мне кажется, что теперь… — Она поколебалась, а потом прикоснулась к одной из коробочек.
— До того, как мы вернулись к Эдуарду, в те годы, когда мы жили в Америке, Эдуард каждый год отмечал твой день рождения. Он выбирал для тебя подарок и прятал его в парижском сейфе. Дожидаться тебя. Дожидаться твоего возвращения. — Элен помолчала. — Вот эта — ознаменование твоего рождения. И по одной каждый последующий год. Каждая помечена своей датой, вот посмотри.
— Каждый год? Даже до того, как он меня увидел? — Кэт подняла глаза на лицо Элен.
— Каждый год. А когда мы вернулись, он продолжал. И я продолжила после его смерти. Кэт, я хотела, чтобы ты их увидела. Он так тебя любил. — Она погладила руку дочери. — Открой их, деточка. Пожалуйста, открой.
Кэт осторожно послушалась. «Катарине.. С моей любовью. 1960». Ожерелье из жемчужин и розовых бриллиантов, ограненных удлиненными конусами, — удивительно изящное, точно цветочная гирлянда — она сразу узнала работу Выспянского. «Катарине. С моей любовью. 1961». Тиара от Картье — черный оникс и жемчуг. 1962. Китайское ожерелье из резных кораллов — крохотные цветки в росинках оникса и бриллиантов. Год за годом, коробочка за коробочкой. Ожерелье из пяти нитей безупречных жемчужин на пятый день рождения. Два парных браслета такой искусной работы, что они, казалось, были вырезаны из целых сапфиров. Ляпис-лазурь и золото; все камни, кроме изумрудов. 1973 год. Год его смерти: кольцо с большим рубином точно по размеру ее пальца.
Кэт смотрела на них с изумлением и растерянностью. К глазам у нее подступили слезы. Тиара… неужели она когда-нибудь наденет тиару? Ее до глубины души тронуло, что отец выбрал для нее нечто, неотъемлемое от его эпохи, и, вынув тиару, она прижала ее к лицу, думая, что да — если она когда-нибудь все-таки наденет тиару, то только эту.
Потом отняла ее от лица, рассматривала, водила пальцем по краям. Лицо ее вспыхнуло, напряглось, и, внезапно вскрикнув, она резким движением положила тиару в футляр и вскочила на ноги.
— Я хочу показать тебе… Мама, подожди! Подожди здесь.
Кэт выбежала вон и через несколько минут вернулась с папкой под мышкой. Опять встав на колени рядом с Элен, она трясущимися руками открыла папку. В ней лежали эскизы, эскизы ювелирных украшений — лист за листом, каждый с датой и подписью, каждый отделан с типичной для Кэт тщательностью.
— Я год над ними работала. В Париже я показывала их Флориану, и он мне помогал. Объяснял, что технически осуществимо, а что — нет. Вот, например, этот — видишь, мне пришлось его переделать. Первый вариант сделать было бы невозможно. А вот этот… этот мне ужасно нравится. По-моему, он один из лучших. Мама, я знаю, они пока не очень удачны, но они станут лучше — я учусь, я буду еще работать над