послать во всеподданнейшей делегации? Люди утешали друг друга надеждами на то, что Цезарь – великий человек. Значит, им будет амнистия. Уже обсуждали, какими знаками покорности умилостивить победителя. Военачальника и теперь обо всем информировали. Даже обещали начать вооруженную борьбу, если бы Цезарь не пообещал пощадить Катона. Ибо делегация (делегация, к сожалению, должна пойти, об этом уже говорилось, мы – не Катоны), да, делегация будет просить амнистии также для Марка Порция, причем в первую очередь (в этом военачальник может не сомневаться). Катон согласился, что делегацию надо выслать. Он посоветовал не медлить. Но решительно воспротивился тому, чтобы обращались к Цезарю с просьбой об амнистии для него, ибо амнистия применяется к людям, совершившим преступление. Он же не считает себя преступником. Преступник – Цезарь, это, конечно, всем ясно. И еще одно: оказывать милосердие можно только побежденным, а Катон себя побежденным не чувствует. Напротив, он полагает, что в течение всей жизни побеждал Цезаря, ибо попросту был справедлив.
Пока в Утике у всех на устах было: «Цезарь, Цезарь», а Катон произносил эту речь, возможно, последнюю, пока определяли, кто будет возглавлять делегацию (Цезарь, Цезарь, только не Гай, а Луций, свойственник Гая, на счастье оказавшийся в Утике), и пока решали, что Луцию Цезарю надо сразу упасть в ноги Гаю Цезарю и целовать ему руки, сенаторы спустились в гавань, чтобы приготовиться к бегству через Средиземное море, а всадники из отряда недобитков принялись грабить местных жителей. Прибежал Катон и с голыми руками накинулся на одного из грабителей. Этого оказалось достаточно – настолько странное было у Катона выражение лица. Прочие всадники побросали добычу наземь, и грабеж сразу прекратился, после чего всадники без шума покинули Утику. Никто за ними не гнался. Военачальник приказал запереть все ворота, кроме выходящих к гавани. Сам он стоял в гавани и наблюдал за отъездом сенаторов. До темноты он все прощался с ними.
Настал час омовения, ужина и беседы с философами (так пишет Плутарх). С должностными обязанностями Катон управился. К столу он пригласил двух философов, один из которых был стоиком, другой – перипатетиком. Пили вино – разумеется, сидя, а не лежа, ибо траур продолжался. За ужином стали спорить о смысле понятия свободы. На этот предмет были высказаны два взгляда. Стоик утверждал, что, вопреки видимости, свободу человеку обеспечивают лишь разум и добродетель. Люди безнравственные не могут быть независимы. Эти узники своей плоти поистине подобны рабам. – Давайте попросту рассуждать здраво, – говорил стоик, – и мы увидим в странных парадоксах моей школы элементы чистой истины, которые невозможно опровергнуть, как бы ни обманывал нас материальный мир. Ибо вопрос о свободе нашей решается не в мире вещей, а в мире идей. Перипатетик возразил: хватит уже разглагольствовать об этих стоических крайностях, которые его прямо бесят. Нравится нам это или нет, но, кроме идей и разума, существует нечто такое, как природа человека. К чему же тогда вечно твердить: «давайте попросту рассуждать здраво», если на практике мы должны также быть реалистами? Тут вмешался Катон и не дал перипатетику закончить. – Природа? – кричал он. – Значит, тело? Значит, всяческая грязь? Природа против разума? – О нет, – пытался еще защищаться перипатетик. – Речь идет о чувстве счастья. Счастье – понятие весьма сложное. Жить чистым разумом человеку не дано, это привилегия богов. – Вот именно! – загремел голос Катона. – Достигнуть этой божественности! Высвободить душу из тела! Только в этом истинная свобода!
Собеседники поняли, что Катон, вероятно, выразил ту мысль, которую не высказал утром, в храме Юпитера, когда его слушал «совет трехсот». Они ужаснулись и смолкли. – Итак, что слышно в гавани? – спросил военачальник, будто внезапно смутившись.
В гавани – ничего особенного. Отчалили последние сенаторы. Будет буря, – сообщили военачальнику. – О, буря… Это плохо. Да, да, на море поднимается ветер. А эти бедняги плывут при такой ненадежной погоде. И те, всадники, пробираются по пустыне.
Военачальник еще проверил посты, совершил небольшую прогулку босиком и сказал, что идет спать. Перед сном, однако, велел принести ему книгу Платона о бессмертии души. После философского спора он, мол, хочет проверить некоторые подробности. Он лег с «Федоном» в руках и читал увлеченно. Вот, вот, Сократ за несколько часов до смерти доказывает с помощью поразительных аргументов те самые истины, которые Катону всего нужней. Если человек желает что-либо познать в чистом виде, ему надлежит освободиться от тела и одною лишь душой созерцать самую суть действительности. Чувственные, или телесные, впечатления отдаляют от познания и всегда вводят в обман; когда же душа прервет всякое общение с телом, у нее как бы устремятся руки к сути бытия, и она прикоснется к истине. А совершенная душа – это и есть разум. И ничего иного это выражение не означает, кроме непогрешимости разума. Вся жизнь жаждущего мудрости состоит в том, чтобы подавлять в себе телесное. Верно говоришь, Сократ, – замечает Кебет. – Ты в высшей степени прав, Сократ, – говорит Симмий. – Душа вечна: она существовала до рождения человека (приводится много доказательств) и будет существовать после его смерти (тоже что-то вроде доказательства, и превосходного, – цикличность возникновения и исчезновения, замкнутые очертания круга, наверно, и тут ты прав, Сократ). А лучше всего душе, то есть разуму, там, где ничто телесное ему не мешает, – в загробном мире. Половина книги. Половина книги – великолепное рассуждение и убедительные доводы. Но вдруг Кебет и Симмий перестают говорить «ты прав, Сократ», а только замечают: «Мы боимся быть тебе в тягость, Сократ, да как бы тебя не огорчить теперь, в этот трудный час». А палач готовит яд. Но разве, – продолжает Симмий, – душа не умирает, когда умирает тело? Ведь приведенное тобой, Сократ, доказательство бессмертий души можно применить к чему-либо иному; например, можно также утверждать, что гармония лиры будет существовать даже тогда, когда мы лиру сломаем, порвем струны и когда эти кусочки дерева сгниют. Но ведь это невозможно. Гармония, видно, погибает вместе с лирой. Так неужели душа не погибает вместе с телом? Сократ делает большие глаза, и Катон делает большие глаза. Но Сократ сразу же усмехается, и Катон тоже пытается усмехнуться. Ну что ж, найдем лучшие доказательства, сейчас станет ясно, сколь неудачно это сравнение с лирой. Яд между тем ждет. Но что это? Где меч Катона? Меч всегда висел на стене у ложа. Нет меча, как раз теперь, когда Симмий заговорил о лире, обнаружилось, что нет меча.
Прибежавший на зов слуга не отвечает на вопрос, кто забрал меч. Катон пытается читать дальше. Слуга стоит и молчит. Катон как ни в чем не бывало буркнул, что слуга может идти, только пусть принесет меч, чтобы все было на месте. Слуга вышел.
Возьмемся за дело иначе, – говорит Сократ, – будем исследовать не факты, познаваемость которых слишком сомнительна, но слова, ибо в словах лучше выражается истина всякого бытия. Сами по себе понятия, отношения между понятиями – вот настоящий материал для философа. – Правильно, – говорят Кебет и Симмий. – Мы с тобой согласны, – говорят они. – Этот способ кажется нам очень убедительным. – Как вы думаете, – спрашивает Сократ, – мирятся ли меж собой противоположности – малое и большое, тепло и холод, четное и нечетное – или же не мирятся? Не мирятся. Наделяются ли вещи качествами – например, малость присваивается малым предметам, краснота – предметам красным? Разумеется. Чем же должно быть наделено тело, чтобы тело было живым? Душой. А есть ли что-нибудь противоположное жизни? Есть. Что? Смерть. Подумаем еще, может ли четное принять форму нечетности? Не может. А может ли другая идея, именно душа, принять форму своей противоположности? Нет. Значит, душа бессмертна. Да. Стало быть, это доказано? – И вполне убедительно, Сократ, – говорит Кебет. – Все с этим согласятся, клянусь Зевсом, все люди, а тем паче боги. – Катон тоже согласен (Сократ выпивает яд), да и как мог бы Катон не согласиться с этим учением, Катон не только согласен, Катон поддерживает это учение всей душой (Чего вы так плачете? – спрашивает Сократ, – в чем дело?), Катон и Сократ познали все истины, все доказательства (а может быть, словесные спекуляции никогда ничего не доказывают?), Катон торопится, кричит:
Прибежал слуга без меча. Катон рассвирепел. Кто посмел оставить его без меча как раз тогда, когда подходит Цезарь с целой армией? Измена? Он вскакивает и ударяет слугу по лицу так сильно, что разбивает