гибели на поле сражения, также не говорят о безразличии или дружелюбии по отношению к 'костлявой бестии'.
Повторюсь: стремлению человека каким-либо образом одолеть смерть мы, как мне думается, обязаны развитию искусства и цивилизации. Самым же сильным средством борьбы с небытием, благоприобретенным историей человечества, является письменность. До ее появления в какой-то мере ту же роль выполняли украшения. Поэтому не будет особым преувеличением, если мы скажем, что украшения — это письменность древних.
В украшениях все было значимым: форма, цвет, из какого материала выполнено. Золото, к примеру, ценилось славянами не за свои физико-химические качества, а за свечение, производимое этим металлом, за его 'жар', за то, что оно 'горит пламенем'. Свет и святость древними отождествлялись. Стихия света почиталась ими превыше всего. Солнце было возведено в верховное божество. Считалось, иметь украшение из золота — все равно что обладать толикой милосердного солнца.
В украшении все имело толк. Но основная смысловая нагрузка ложилась на орнамент. Ромб тут мог символизировать землю, почву, а мог обозначать женщину, прародительницу, зрелую матрону; ромб с точками — и засеянную ниву, и молодицу, понесшую во чреве своем. 'Рождение из зерна новых колосьев, — как пишет академик Б. А. Рыбаков в книге 'Язычество Древней Руси', — уподоблено рождению ребенка. Женщина и земля сопоставлены и уравнены на основе древней идеи плодовитости, плодородия… Рождение детей становилось таким же благом, как и рождение урожая. Вероятно, этому положению и обязано то прочное, тысячелетнее уподобление, которое так полно прослеживается как по археологическим, так и по этнографическим материалам'.
Крест с лучами — являлся одним из вариантов солярного знака. Дохристианский крест (вспомните подвески новгородских словен) также обозначал солнце и, кроме того, огонь. А на мой взгляд, еще и летоисчисление. Дело в том, что до 1348 года новый год у русских начинался с 1 марта. При князе Симеоне Гордом и митрополите Феогносте начало нового года было перенесено на 1 сентября (Семенов день), а при Петре 1 — на 1 января. То есть первоначально новый год связывался с воскрешением природы, с поворотом на лето. А почему природа 'воскресает'? Да потому, что солнце воскресает — возгорается для новой жизни ('въскрѢшати', 'крьснХти', 'крьсити' происходит от 'крѢсъ' — пламя, огонь). Таким образом, крест символизировал поворот на лето, конец одного года и начало другого. Пойдя в обобщении несколько дальше, легко прийти к выводу, что крестом очень удобно отмечать небольшое количество лет: два года — двумя крестами, шесть — шестью и т. д. Кстати, подобные случаи известны, и они не редкость.
Язык орнамента-идеограммы развивался и совершенствовался десятки тысяч лет, поэтому это был довольно тонкий, чуткий и по-своему совершенный инструмент. Все основные понятия бытия могли быть выражены орнаментом. Бег времени, широта пространства, строение мироздания, фаллические представления о сохранении рода — все это поддавалось записи. И если мы доныне не устаем твердить о красоте, симметрии, чувстве ритма древних посланий потомкам (а такая роль идеограммам прежде всего и предназначалась), то, наверное, тем самым подтверждаем: мир не виделся человеку тех далеких времен хаотичным собранием разнородных элементов, он находил в нем строжайший порядок и закономерную цикличность. Собственно, природный порядок и закономерная повторяемость явлений, видимо, и легли в основу самого понятия о красоте.
Как мы теперь окончательно убедились, совсем не зря человек в тех суровых условиях существования и при столь примитивных орудиях труда тратил уйму времени на выстукивание множества кружков, точек и черт. Он создавал фундамент нашей сегодняшней культуры.
Размер украшений, скорее всего, диктовался возможностью легко перемещаться, они не должны были создавать дополнительных трудностей при передвижении. Преимущество в ношении изящных и легких вещей-идеограмм отдавалось женщине. Хотя нам известны и мужские украшения — пояса, например, или мужские серьги (как сообщает очевидец, византийский историк Лев Диакон, у князя Святослава, правившего Киевом во второй половине десятого века, в одном ухе 'висела золотая серьга', что в общем-то являлось обычным для славянина). Женщина была и хранительницей домашнего очага, и берегиней изустных преданий, и носительницей знаний о мире, любовно заключенных в подвески, браслеты, височные кольца, наборные пояса: она, образно выражаясь, таскала на себе всю родовую 'библиотеку'.
Вопрос — считать ли взаимопроникновение славянских и финно-угорских украшений началом культурных контактов или их определенным итогом — далеко не праздный. Если придерживаться первой точки зрения, то как тогда объяснить затянувшуюся на век-полтора столь неестественную обособленность словен и кривичей от соседнего племени весь, после того, что во второй половине десятого века весь в качестве конфедерата входила в Славию? И была прежде постоянным торговым партнером как новгородцев, так и южных славян. Почему славяне вдруг оказались такими нелюдимыми буками? И с чего бы затем эти завзятые бирюки столь же неестественно поспешно потянулись к общению, поведя диалог сразу с обмена святынями?
Гораздо разумнее предположить, что переселенцы стали налаживать связи с весью тотчас же после обустройства своих городищ на берегах Мологи, Суды или Шексны. Поверхностное знакомство с соседями по огромной коммунальной лесной квартире постепенно перерастало в тесную дружбу, а к моменту, когда в дар уже приносились лунницы и крестопрорезные подвески, и в родственные отношения: кареглазый и темноволосый язычник-славянин брал в жены голубоокую статную язычницу из племени весь, а своевольная девушка словенка уходила жить к юноше финно-угру.
Спускаясь с верховьев Шексны или, наоборот, подымаясь к ее верховьям, никак не минуешь равнодушно место впадения в эту издревле оживленную реку неназойливой Ягорбы. Взор твой непременно зацепится за зеленеющий деревами молодцеватый холм, увенчанный златошлемным собором. Воскресенский каменный собор был сооружен в 1752 году на пепелище Воскресенского монастыря, основанного иноками из Троице-Сергиева посада Феодосием и Афанасием Железный Посох где-то около 1362 года. Но и до появления монахов на светлом пригожем холме селились люди. Здесь найдено более сорока археологических памятников: есть стоянки, датируемые седьмым, третьим — четвертым тысячелетиями до нашей эры. В названии реки усматриваются финно-угорские корни: 'шох' (впоследствии превратившееся в 'шек') — осока, 'сна' — левый приток. В общем Шексна — это левый приток Волги, поросший осокой. Вероятно, подобным образом можно расшифровать имя нашей водной дороги. Поселение на холме у слияния Шексны и Ягорбы с незапамятных годов называлось Череповесь (Череповец). Имеются два толкования того, почему оно так наречено. Первое утверждает: поскольку тут финно-угры появились раньше славян, то им и принадлежит авторство дошедшего до нас имени. Поэтому 'Череповесь' в переводе с финского означает — 'племя на рыбьей горе' ('чери' — рыба; 'еп' — гора; 'весь' — хорошо знакомое нам племя). Другое объяснение исходит от лингвиста, преподавателя Череповецкого педагогического института Александра Ивановича Ященко, который полагает, что 'Череповесь' — сложное славянское слово, образованное из двух основ с помощью соединительной согласной 'о': 'череп' — высокое место; 'весь' восходит к древнерусскому 'вось' — деревня, поселение; то есть 'Череповесь' — 'поселение на возвышенности или горке'. Уже не единожды отмечалась странная особенность: по основной мысли толкования сходны. Мне же в этой странности видится закономерность. Скажу более, на мой взгляд, оба толкования верны. И, как мне кажется, опровергают умозаключение о вековой обособленности веси и славян.
Представьте себе, переселенцы в 'лодьях' идут водой по Шексне и зрят холм 'зело красен'. Правда, возвышенность кем-то обжита, но ничто не мешает расположиться неподалеку. Суда направляются к берегу. На горке трудами праведными возникает славянское городище. Или уже в дни, когда стройка кипит и топоры звенят, или чуть переждав это многодельное время, к переселенцам заявляются местные жители — двое-трое мужчин из племени весь: их интересуют намерения чужеземцев, добро или беду несет неожиданное соседство. Среди переселенцев сыскивается толмач, слегка разумеющий таинственный певучий язык. Он хоть и коряво, хоть и с тяжелыми перерывами на раздумье и пощипывание усов, а все- таки переводит суровым гостям: мол, в помыслах у нас худого нет, станем женок любить да ребятню плодить, да еще станем искать себе пропитание — охотой, огородом, рыбным промыслом и, да будет Перунова воля и ежели осилим делянку леса — пашней. И в свой черед спросил толмач послов из племени весь: как место сие прозывается? 'Череповесь', — было сказано. 'Ну да — Череповесь! — дружно закивали переселенцы, по-своему истолковав ответ. — Дельно наречено. По-нашему!'
Такую легенду я сам для себя сочинил. Возможно, все происходило несколько иначе. Или даже совсем