— По делу? — сказал Аркадий Борисович, которого не покидало желание шутить. — Всегда рад оказать деловому человеку деловую услугу. Осмелюсь осведомиться — по какому делу?
— По делу о Никишине.
— О Никишине? — переспросил Аркадий Борисович, чувствуя, что шутливое настроение пропадает.
— Да, о Никишине, — повторил Андрюша.
— Хорошо, я слушаю, — сказал Аркадий Борисович, и лицо его приняло обычное выражение суровой надменности. — Должен предупредить, однако, Андрюша, что если это просьба за него, то едва ли она уместна. Ты не знаешь, о ком ходатайствуешь.
— Я знаю, папа, о ком ходатайствую. Я знаю это лучше вас. Я вижу его каждый день. Я видел всё, что сегодня произошло, и даю вам честное слово, что говорю только правду. Никишин не принимал никакого участия в происшедшей в классе перепалке. Наоборот, он разнимал поссорившихся. Я знаю всё. Я знаю, что его хотят исключить из гимназии. Я знаю, что его преследуют на каждом шагу. Прокопий Владимирович ставит ему двойки, нарочно запутывая во время ответов. Игнатий Михайлович за ним шпионит и уже несколько раз внезапно являлся к нему на квартиру, чтобы поймать на чем-нибудь предосудительном. Я знаю их подлые уловки, и я знаю, почему они так поступают.
Андрюша замолчал. Аркадий Борисович сидел в кресле неподвижный, словно застывший. Потом, словно преодолевая какое-то внутреннее сопротивление, сказал, стараясь произносить слова как можно мягче:
— У тебя неверное представление о предмете, о котором ты так заносчиво судишь.
— Нет, папа, это у вас неверное представление о предмете. И вы на основании этого неверного представления хотите совершить страшную несправедливость.
— И ты полагаешь, что твои понятия о справедливости столь безошибочны, что обязательны для меня?
— Они обязательны для всякого честного человека.
Лицо Аркадия Борисовича приметно дрогнуло, и на щеках появились неровные пятна бледного румянца.
— Если ты находишь возможным вести разговор в таком тоне, то ты напрасно пришел сюда.
Андрюша молча двинулся на стуле. Казалось, он хотел подняться и уйти, но не поднялся и не ушел. Он остался сидеть, только ниже опустил голову.
— Извините, — сказал он тихо. — Я постараюсь держаться в рамках. Я всю жизнь чувствую эти рамки, и раз в жизни, понимаете, раз в жизни мне захотелось отбросить их и поговорить с отцом так, как можно говорить только с отцом. Но, видимо… видимо, это невозможно. Тогда я обращаюсь к директору Архангельской Ломоносовской гимназии — я прошу его не пятнать себя несправедливой жестокостью по отношению к человеку, ровно ни в чем не повинному. Я хочу довести до его сведения, что его ненавидят в гимназии, я хочу напомнить, что ненависть эта, как проклятие, висит и над его сыном. Он отщепенец среди своих товарищей. Он не смеет глядеть им в глаза. Он одинок. Прошу заметить, что он не жалуется, что он говорит это не из желания разжалобить. Он только констатирует факты. Он может изложить это господину директору на гербовой бумаге.
Андрюша говорил мерным, даже тусклым голосом, не повышая и не понижая его. Он говорил всё это как человек, которому безразлично, как относится к нему собеседник.
Аркадий Борисович почувствовал, что эта тусклость, эта безнадежная монотонность речи опасней и сильней истерических выкриков. Он взглянул на мертвенно застывшее лицо сына и испугался. Он прочел за этой неподвижной маской последнее человеческое отчаяние. У Аркадия Борисовича часто забилось сердце. Он увидел, почувствовал, что надо разбудить сына, оживить, вырвать его из душевной летаргии, что если сейчас из этих опустошенных глаз не брызнут слезы, они никогда не изменят своей мертвенной пустоты. Но как? Как это сделать? Броситься к нему? Прижать к груди? Гладить, как ребенка, по юношески непокорным волосам? Нет. Он не сумел бы этого сделать. Руки его жестки, как жестка жизнь, подчиненная строгой железной системе, и именем этой жизни, именем долга нужно действовать. Пусть сама его жизнь встанет перед глазами мятежного сына, и пусть сама защитит его правоту.
Когда-то, до мундира министерства народного просвещения, он носил мундир ведомства юстиции. Сейчас он должен предстать перед судом и защищать Аркадия Борисовича Соколовского, защищать его жизнь перед судом, не знающим ни жалости, ни снисхождения.
Аркадий Борисович вскочил с кресла, именно вскочил, а не поднялся, и надо было хорошо знать Аркадия Борисовича, чтобы оценить эту разницу. Он вскочил и остался стоять на месте — строгий и решительный, владеющий всеми своими чувствами и поступками. Сейчас он уже был уверен, что нет нужды кидаться на грудь сыну, чтобы спасти его, что сила его, Аркадия Борисовича, жизни и диктуемая ею сила убеждения не могут не покорить, не сделать ясным и твердым путь всякого, идущего жизненной дорогой.
Он оперся руками о стол и, чуть согнувшись, твердо и резко сказал:
— Ты возводишь на меня, Андрей, очень серьезное обвинение. Ты бросил мне его в лицо как упрек. Ты готов запятнать меня, запятнать отца. Ты приписываешь мне ложь, лицемерие, клевету, все семь смертных грехов. Положа руку на сердце, — Аркадий Борисович в самом деле приложил руки к груди, — я могу сказать только одно. Это заблуждение, продиктованное юношеской горячностью, есть всё же только заблуждение. Силе его я не могу противопоставить ничего более убедительного, как силу правды, действительности — нелицеприятной и незапятнанной. Говорю это, как перед богом, перед людьми и перед тобой, который, в эту минуту не стану скрывать, был всегда моей тайной гордостью, да, гордостью.
Аркадий Борисович приостановился и, будто выпрямленный гордостью, о которой говорил, обратил лицо вверх:
— Ты волен верить мне или не верить, Андрюша, но ты должен по крайней мере понять, понять, что есть вещи, которые превышают объем твоего жизненного опыта, твоих незрелых воззрений. Взгляни здраво вокруг, и ты увидишь, что помимо случайных жизненных обстоятельств, столь резко бросающихся в глаза, есть нечто более важное, более общее, я бы сказал — более мудрое. И это более мудрое, повелительно диктующее нам наши поступки, есть долг, есть государственность. Ты уже в том возрасте, когда от тебя можно требовать сознательного отношения к тому, что тебя окружает, к тому, что вокруг тебя происходит. И ты должен уяснить себе, что современное положение высшей и средней школы очень серьезное. Дух бунта,