Он захохотал, взорванный счастьем.
– Что ты смеешься? – спросила она, подняв на него свои животворящие глаза.
А он все смеялся и смеялся.
– Ты ненормальный. Который час? – в одно мгновение она перевела взгляд на часы. Глаза ее знали, где стоят часы, они знали все. И сразу же родилось время. – Торопись, – сказала она, – я хочу позавтракать в ресторане. Мы пройдемся немного. Магазины открыты, здесь их не закрывают в праздник. Я хочу купить туфли. Оденься поскорей, ты так мешкаешь.
Она прыгнула в его раскрытую постель, длинная светлая ночная рубашка потухла под периной.
– Ух, здесь как в леднике, – сказала она, болтая ногами. – Я полежу здесь, а то они догадаются, что здесь никто не спал. Что ты опять смеешься?
– Ты такая практичная, думаешь обо всем.
– А ты ни о чем. Мне приходится думать за двоих.
Он намыливал лицо, глаза его следили за нею в зеркале над умывальником. Она удобно устроилась и лежала, положив руку под щеку. Притаилась, как будто подкарауливала кого-то. Но ее груди, бедра, колени под периной как будто сознавали свое могущество, и все ее тело улыба-лось. Она закрыла глаза и заснула, невинная, с округлыми щеками. Она грешила против закона, но осторожно, так, что этого никто не видел. Она Думала за них обоих, она обладала женской мудростью. Это нежное, золотистое существо под периной скрывало свою женскую мудрость. Она выучилась ей от своей матери, а та в свою очередь от своей матери…
При резком звуке электрической бритвы, коснувшейся его темной бороды, она снова открыла глаза. Он заметил, что она смотрит на него. Видя свой обнаженный торс в зеркале, он выпятил грудь и напряг мускулы. Черт, подумал он, я бахвалюсь и кажусь ей смешным. Но не мог не стараться выглядеть сильным – ведь она смотрела, как он бреется.
Наконец она встала и подошла к нему, стояла рядом и смотрела на него большими глазами.
– Хочешь верь, хочешь нет, но я никогда раньше не видела, как мужчина бреется, – сказала она. – Отец при мне никогда не брился. Я помню его всегда в белом накрахмаленном воротничке. Никогда не думала, что у мужчин есть шея. Ходи всегда без воротничка, чтобы люди видели твою шею. – Она говорила тонким голоском, застенчиво. Пальчики ее осторожно касались его.
– Оставь, – сказал он.
– Это забавно, – сказала она, – я думала, что ты твердый на ощупь, а у тебя кожа совсем мягкая. Когда я касаюсь тебя, то это как будто я касаюсь себя самой. Мне так хочется трогать тебя…
– Перестань! – повторил он.
– Ты порезался, – сказала она, когда он смыл мыло с лица. – Стой смирно.
Царапина была на шее. Она вытерла кровь и кончиком пальца наложила мазь. Ранка чесалась, горела, щекотала. Ее глаза с застывшими черными зрачками были совсем близко.
– Ты совсем не такой, как отец, – говорила она застенчиво, тонким голоском. – Я его, собственно, и не видела как следует, он умер, когда я была маленькой. Я видела других мужчин, и всегда думала, что все они похожи на него. Но ты не такой… Дай мне посмотреть твою руку. Я верю, что по руке можно читать. Вот эта линия, которая начинается у запястья, -это линия жизни, да? Она у тебя широкая. Прямо как река. А вот еще одна и кончается в том же месте. Две широкие линии. Но обе короткие. Похоже на то, что ты не состаришься… У тебя очень отчетливые линии. Наверно, по твоей руке легко читать, кто умеет. Но я не умею…
Ее мизинец был похож на лодку, плывущую по рекам его руки мимо гор и долин и широких открытых равнин. На блестящем выпуклом ногте было белое пятнышко – как луна над течением реки, белая дневная луна ее беспечности над ландшафтом его жизни. Он видел равнины и леса своей жизни, видел постель, на которой родился, видел где-то свою могилу, и надо всем этим светилась ее беспечность. Она была прошлым и будущим, молодостью и старостью, стояла, согнувшись, как старая ворожея, заколдовавшая его руку.
– Мне хочется сказать тебе что-то необыкновенное, – сказал он.
– Скажи.
– Но это, наверно, глупо.
– Все равно скажи. Скажи все необыкновенное и глупое, что тебе хочется. Скажи.
– В детстве у меня был волчок, знаешь, волчок, который мог высоко взлететь в воздух, и я не знал, где он опустится, я бежал, чтобы схватить его, прежде чем он упадет. Мне казалось тогда, что волчок умирает, и я бежал как сумасшедший, чтобы он не умер. Но когда я долго смотрел, как он вертится и летает, у меня начинала кружиться голова и я терял его из виду. Ты похожа на него. И у меня был змей, белый-белый змей. Когда он взлетал высоко, я ложился на спину и смотрел на него до тех пор, пока у меня не начинала кружиться голова. Тогда мне чудилось, что я лечу, лежу на поле и лечу. Ты похожа на него. И был ручеек, в котором я ловил рыбу, текущий ручеек, стрекозы висели над ним неподвижно в воздухе и звенели прозрачными крыльями, по воде бежала, поблескивая, мелкая рябь. От этого кружилась голова. Посмотрев на все это немного, я вынужден был закрывать глаза. Ты похожа и на ручеек, и на стрекоз. Когда-то мы с тобой вместе играли у ручейка и перекликались через воду. И качались вместе на моих качелях, ты сидела, а я стоял и раскачивал тебя, ты взлетала высоко над крышей дома, к самому небу, и кричала, потому что мне хотелось так раскачать качели, чтобы они совершили полный круг. Помнишь?
– Перестань, – сказала она. – Перестань говорить глупости. И вовсе я не похожа на все это, а ты просто сумасшедший. И конечно же, мы не играли вместе – мы же знаем друг друга всего месяц. Я не хочу больше слушать эту чепуху! Пойду к себе и приведу себя в порядок.
– Неужели ты не понимаешь? – говорил он, идя за ней по коридору в ее комнату, где плясал солнечный луч. – Ты похожа на то, во что я играл, когда был мальчишкой. Действительность – чепуха, а игра – это действительность. Мы будем играть вместе, для этого мы встретились. Мир полон людей, разучившихся играть. Мир полон мертвых взрослых. Мир полон до ужаса серьезных взрослых…
– И ты – один из них, – сказала она, выталкивая его за дверь. – Иди оденься.
Но вскоре она снова приоткрыла дверь и крикнула: