Из того, что письма хранились (иногда по многу лет), я заключила, что Маяковский дорожил своей любовной перепиской.
<…> Несколько слов о письме-дневнике времени написания «Про это». Это документ необычайной важности. Написано оно на той же сероватой, большого формата бумаге, сложенной тетрадью, на какой написана и вся поэма. Это письмо писалось каждый день, пока Маяковский работал над поэмой, и из этого дневника выросла не только эта поэма, но и некоторые последующие стихи. Например, «Юбилейное»:
и так далее.
Это стояние и «тряски нервное желе» очень точно описаны в дневнике.
Когда, разложив перед собой этот дневник и рукопись поэмы, я читала всё подряд, у меня было странное ощущение, будто я совершаю святотатство, заглядываю в такие глубины творческого процесса, куда никто не допускается.
Письмо-дневник является также необычайной силы человеческим документом, отражающим тяжелое душевное состояние поэта во время этой работы. Некоторые страницы закапаны слезами. Другие страницы написаны тем же сумасшедшим, непохожим на обычный, почерком, каким написана и предсмертная записка. У меня было впечатление, что он несколько раз был близок к самоубийству во время написания поэмы…
Три варианта «Про это» уцелели случайно. Лиля сидела в столовой, когда услышала, что в комнате Володи что-то тяжелое плюхнулось в корзину для бумаг.
— Володя, что это?
Узнав, что он собирается сжечь «Про это», Лиля отобрала рукопись, сказав, что если поэма посвящена ей, то рукопись и подавно принадлежит ей.
Когда происходила передача архива Государственной комиссии, дневник этот был затребован Асеевым, который знал о нем. Но Лиля Юрьевна отказалась его отдать, сказав, что это личное письмо, ей адресованное, и она имеет право его не отдавать. Так оно и было.
Она положила его на хранение в ЦГАЛИ. Многие страницы оттуда Лиля Юрьевна включила в свои «Воспоминания».
Но не всё…
28 февраля в 3 часа дня кончался срок нашей разлуки, а поезд в Ленинград отходил в 8 вечера.
Приехав на вокзал, я не нашла его на перроне. Он ждал на ступеньках вагона.
Как только поезд тронулся, Володя, прислонившись к двери, прочел мне поэму «Про это». Прочел и облегченно расплакался…
Не раз в эти два месяца я мучила себя за то, что В. страдает в одиночестве, а я живу обыкновенной жизнью, вижусь с людьми, хожу куда-то. Теперь я была счастлива. Поэма, которую я только что услышала, не была бы написана, если б я не хотела видеть в Маяковском свой идеал и идеал человечества. Звучит, может быть, громко, но тогда это было именно так.
Любовь, ревность, дружба были в Маяковском гиперболически сильны, но он не любил разговоров об этом. Он всегда, непрерывно сочинял стихи, и в них нерастраченно вошли его переживания.
Если бы он много и прочувствованно рассказывал девушкам, гуляя с ними по берегу моря: вот как я увидел входящий в гавань пароход «Теодор Нетте», вот как я пережил это видение, вот что я при этом чувствовал и какая это замечательная литературная тема, — то, может быть, знакомые и говорили бы, что Маяковский увлекательнейший собеседник, но он растратил бы свое чувство на переливание из пустого в порожнее и, вероятно, стихотворение не было бы написано. Маяковский был остроумен и блестящ, как никто, но никогда не был «собеседником» и на улице или природе, идя рядом с вами, молчал иногда часами.
Темой его стихов почти всегда были собственные ощущения. Это относится и к «Нигде кроме как в Моссельпроме». Он не только других агитировал, но и сам не покупал у частников, и многие его стихи «на случай» живы сейчас и читаются нами с грустью или радостью, в зависимости от этого «случая».
Просто поговорить, откликнуться, даже стихом, Маяковскому было мало. Он хотел убедить слушателя. Когда ему казалось что это не удалось, он надолго мрачнел. Если после чтения его новых стихов, поговорив о них, шли ужинать или принимались за чаепитие, он становился чернее тучи.
В молодости он писал, говорят, сложно. С годами стал писать, говорят, «проще». Но он знал, что элементарная простота — не достижение, а пошлость. Пошлости же больше всего боялся Маяковский. С пошляками-упрощенцами и пошляками, симулирующими сложность, он воевал всю жизнь.
Молодой поэт прочел свои новые хорошие стихи Маяковскому. Поэта этого он любил. Но, выслушав его, сказал раздраженно: «До чего же надоели эти трючки. Так писать уже нельзя, вот возьму и напишу небывало, совершенно по-новому». Это было сказано 9 сентября 1929 года. Я тогда записала этот разговор.
В 1932 году в Берлине я видела старую, но уже звуковую американскую картину. По-немецки она называлась «Девушка из Гаваны». Посоветовал мне ее посмотреть Бертольт Брехт. Вернувшись в Москву, снова и снова просматривая рукописи Маяковского, я прочла до тех пор непонятно к чему относящуюся запись. Она оказалась точно пересказанной фабулой этого фильма. Факт исключительный. Маяковский никогда ничего не записывал для памяти, кроме собственных заготовок, адресов, номеров телефона.
Вот эта запись:
«Драка — тюрьма — невеста — > буйная молодость
Эксцентрическое знакомство.
Скандал в полиции.
Бегство женщины.
Экзотическая любовь (со спаньем?).
Требуют назад — иначе дезертир.
Печальное расставание.
Солидная жизнь — жена.
Песня — нахлынули воспоминания.
Выпил. Не выдержал.
Пошел в порт (возврат молодости), уехал.
Для буржуазной идеологии девушка умерла.
Нашел сына.