«А как же оружие? Обыщут — и без допроса расстреляют… Выбросить!..»
Подплывая к берегу, Лев Иосифович неловко повернулся на своем самодельном плотике и плюхнулся в воду. Даже вскрикнул, чтобы правдоподобнее было. Недолго барахтался на мелком месте, но встал и вышел на берег безоружным: пистолет и гранаты, с которыми он не расставался все это время, остались на дне.
Враги окружили его — дула автоматов глядят прямо в лицо, четыре гитлеровца схватили за руки.
— Партизан, — сказал офицер, и это было не вопросом, а утверждением. Громадный, бородатый — такими именно и представляли себе немцы партизан.
— Солдат, — ответил Магомет.
— Партизан, — раздраженно повторил офицер и приказал обыскать пленника.
Ничего не нашли, но офицер снова повторил: «Партизан» — и приказал связать ему руки.
Лев Иосифович не сопротивлялся, но один из солдат, должно быть шлёнский немец[4], ругаясь по-польски, замахнулся было на него.
— Нельзя! — сказал Магомет тоже по-польски и так посмотрел на шлёнца, что у того невольно опустилась рука.
Привели пленника в Лельчицы — в тюрьму, и чуть ли не весь обслуживающий персонал этого учреждения сбежался смотреть на него — таким он показался необыкновенным и страшным. Показывали пальцами: «Партизан!» И тот же самый шлёнский немец, который не осмелился ударить Магомета, успокаивал публику:
— Зольдат.
Поместили Льва Иосифовича в одиночку. Ее словно нарочно не мыли, но на полу была не грязь, а кровь, и на стенах в скудном свете, проникавшем из маленького, забранного решеткой окна, можно было рассмотреть надписи, часть которых тоже была написана кровью.
«Умираю от зверств гитлеровцев, — читал Магомет одну из них, — за славу и независимость родины». В другой говорилось: «Комсомолец — не предатель. Мы отдали жизнь за коммунизм». Третья предупреждала: «Передайте товарищам, что нас выдал…» — а дальше было стерто.
Писали украинцы и русские, белорусы и поляки, каждый на своем языке. Сколько перебывало тут! И Льву Иосифовичу невольно подумалось, что людей, прошедших в разное время через эту камеру, различных и по национальности, и по возрасту, и по месту, занимаемому ими в жизни, объединяет не только камера, но общность взглядов, общность целей, общность борьбы. Очевидно, их уже нет — замучены или расстреляны. Может быть, и ему самому предстоит такая же участь, но ведь за каждого убитого здесь, там, за стенами тюрьмы, встают десятки и сотни товарищей. Недаром и не моют этот пол и эти стены. Не успевают? Нет, нарочно сохраняют следы пыток и смертей, чтобы запугать многочисленных борцов против фашизма, чтобы сломить их волю к борьбе.
Лев Иосифович понимал, что положение у него почти безнадежное: не зря же посадили в эту одиночку. Но предсмертные надписи предшественников не лишили его твердости, скорее даже наоборот — словно руку протянули ему неведомые собратья по борьбе. И когда на другой день голодного, продрогшего в сырой камере привели его на допрос, он держался уверенно и спокойно. Легенда, сочиненная им, будто бы он солдат-приписник, попавший в окружение и пробирающийся домой, оказалась достаточно убедительной. Четверо суток следователь проверял и сличал его показания, справлялся по каким-то документам, задавал неожиданные вопросы, способные сбить с толку растерявшегося человека, и, очевидно, убедившись в конце концов, что все, рассказанное Магометом, правда, сказал:
— Гут… А работать ты будешь?
— Если будете кормить, так и работать буду, — ответил Магомет.
Это понравилось: ведь поработители и хотели добиться, чтобы народ работал на них, как рабочий скот, только за то, что его кормят.
Магомета перевели в общую камеру, где сидели самые разношерстные люди; наряду с политически неблагонадежными, вроде Магомета, было там даже двое каких-то полицейских, провинившихся чем-то перед своим начальством.
Режим был строгий: никого никуда не выводили из камеры. Магомет ломал голову над тем, как бы убежать, и выискивал товарищей для побега. Надежным ему показался матрос Васька. Неунывающий человек, плясун и песенник, он пользовался общей симпатией; даже тюремные надзиратели относились к нему снисходительно и в качестве исключения разрешали ему иногда под конвоем дойти до наружной уборной. Магомет подружился с ним, но заговорить о побеге не мог: как бы не услышали.
Так прошло десять суток. На одиннадцатый день тюремщики предупредили, что завтра многих из этой камеры отправят в Житомир. А заключенные уже знали, что на самом деле никого не возят из Лельчиц в Житомир: партию обреченных под сильным конвоем выводят за пределы местечка, на песчаный пустырь, и там расстреливают. Третьего дня в этих песках расстреляли полтораста цыган, будто бы увезенных в Житомир.
День подходил к концу, и многим думалось, что это их последний день. Охранники в коридоре грохали сапогами и винтовками. Заглянули в камеру. Это меняется суточный наряд. Снова стихло. И Магомет понял, что больше ждать нельзя.
— Васька, — сказал он матросу, — параша полна, просись в уборную. И я с тобой.
Васька так и сделал. Ему разрешили. А Магомет тоже привязался к надзирателю:
— Не могу — вот как живот болит!
Тюремщик мрачно усмехнулся:
— Ну иди, пользуйся в последний раз.
И повел их сам: выводного или по штату не полагалось, или он посчитал излишним звать.
Уборная была единственным местом, где Магомет решился шепотом сообщить Ваське план бегства. Отчаянный план. Последняя возможность.
Обратно Васька пошел впереди, а Магомет, прихрамывая, чуть-чуть отстал от тюремщика. Когда тот, отпирая камеру, перекинул винтовку за спину, Лев Иосифович навалился на него сзади, прижал к двери и стиснул своими ручищами ему горло. Сопротивляться неожиданному нападению этого великана в 190 сантиметров ростом и в 100 килограммов весом тюремщик не мог. Ему даже крикнуть не удалось.
Выпустив своих товарищей по камере, Магомет с винтовкой в руках появился на пороге караульного помещения внутренней охраны. Можно себе представить, какое впечатление произвел он на караульных. Ведь и тогда, когда он, связанный, приведен был в тюремный двор, они с невольной робостью смотрели на его громадную фигуру и на его страшную бороду. А теперь руки у него были свободны, и в руках — винтовка. Одиннадцать человек лежало на нарах, и ни один, глядя на эту винтовку, пальцем не посмел шевельнуть, пока товарищи Магомета по камере забирали винтовки, гранаты и патроны — все, что было в оружейной пирамиде.
Потом захлопнулась дверь, заскрипел ключ в замке. Внутренний караул оказался в плену у заключенных: стены крепкие, на окнах решетки, и никакой сигнализации из этого помещения нет. Однако и заключенные, выпущенные из камер, вооруженные, сделавшиеся хозяевами тюремного барака, сами оставались в плену.
Что могли сделать их двенадцать винтовок против запертых ворот и высоких стен, против пулеметов, расставленных на вышках по углам? Если бы фашисты сразу узнали о том, что произошло в тюрьме, они уничтожили бы заключенных сразу. Но они не знали. А заключенным пришлось, пользуясь ночной темнотой, подрываться под стену, копать тяжелую, слежавшуюся землю. Копали — и казалось, что работа идет слишком медленно, а короткая весенняя ночь бежит слишком быстро, что не хватит этой короткой ночи. Копали с остервенением: за спиной стояла смерть, а впереди — свобода. И, наконец, перед рассветом, когда сумрак особенно густ, а воздух особенно влажен, поодиночке выползли узкой лазейкой наружу. Здесь и дышалось легче, и лес — рукой подать, тюрьма стояла на самой окраине местечка.
Это было в ночь на пятое мая 1942 года.
Освободились из тюрьмы не все: некоторые оробели, испугались трудностей побега. А арестованные полицаи, чувствуя себя виноватыми перед народом еще больше, чем перед немцами, добровольно остались в своих камерах.
Утром, когда обнаружилось, что внешний караул охраняет только замок на воротах, а внутренний караул заперт, гитлеровцы расстреляли и оплошавших охранников и не рискнувших убежать пленных.