— Товарищ командир, тут засада была.
— А теперь?.. Осмотрели? Никого нет?
— Осмотрели. Не видно.
— Двигайтесь дальше. Только осторожно.
Судьба нам благоприятствовала. Немцы или полицаи за какие-нибудь полчаса до нас покинули это место. Мы видели окурки, свежие следы саней и сапог. Снеговые брустверы и окопы еще не обтаяли и не осыпались. Костры, у которых грелись наши враги, сохранили тепло, и под седым пеплом дотлевали красные угли.
…На другой день в трущобах Нешковского заповедника мы встретились с десантниками, которые оставлены были сторожить груз. Вместе с ними собрали громоздкие и тяжелые мешки, разбросанные по лесу. Но как их доставить на базу? Ведь и пешему отряду было нелегко миновать селения, занятые или часто посещаемые фашистами, а теперь придется организовывать целый обоз. Как-то он проскочит?.. Да и где достать лошадей и сани? В Терешках немцы, в Островах немцы, а вместо Нешкова остались одни только угли да столбы от ворот с висящими на них трупами… Придется рисковать…
Когда стемнело, мой помощник Перевышко с небольшой группой подобрался к Терешкам. Он уже знал, что немцы помещаются в школе, а по улице во всю ее длину — взад и вперед — ходит караул. Два солдата ходят вместе, не разделяясь: фашисты в России не осмеливаются оставаться один на один с темнотой. Перевышко дождался, когда скрип сапог и гортанный немецкий говор стали доноситься с другого конца деревни, и юркнул в знакомую хату.
— Запрягай подводу!.. Живо!
Потом в другую, — в третью…
Когда караул опять прошел мимо этих хат и опять удалился, четверо саней выехали со двора и свернули на лесную дорогу.
Немцы не ждали такой смелости, да и не сразу заметили, партизан. Они даже стрелять не стали, очевидно опасаясь, что в случае тревоги им же самим может попасть от начальства за недосмотр.
…Пока пригнали сани, пока грузили, пока выбирались на дорогу — рассвело. А ехать надо опять мимо Терешек: деревня остается метрах в двухстах левее, не больше. И вот мы видим, как в прозрачном утреннем воздухе поднимается над трубами дым, женщины идут к колодцу, гонят куда-то коров. Несколько немецких машин стоят на другом конце улицы, да и сами немцы то и дело мелькают среди домов. Вот и патруль показался: с автоматами на изготовку важно шествуют вдоль улицы гитлеровские вояки.
Мы их ясно видим. И они увидели нас. Остановились. А мы шагаем своей дорогой и ждем… Каждый из нас с минуты на — минуту ожидает криков, стрельбы, нападения; и каждый надеется, что медлительность фашистов позволит нам пройти еще несколько десятков метров… Еще… Еще… Страшно нарастает напряжение, но никто из партизан не разрешает себе ускорить неторопливый шаг, приноровленный к движению лошадей. И по виду все мы спокойны… Может быть, это кажущееся спокойствие, эта будничная неторопливость и заставили немцев растеряться. Вот уже голова нашей колонны, миновав открытое место, вступает под ветви сосен. А за ней, одни за другими, скрываются сани, автоматчики и пулеметчики тылового охранения. Только тогда раздаются первые выстрелы, первые пули взвизгивают над нашими головами. Вот и все. Преследовать партизан в лесу фашисты не решились.
В полдень мы были в лагере Ярмоленко и сразу же наполнили его шумом и веселой суетой. Распаковывали мешки, прятали в лесу наши новые богатства. Каждому хотелось помочь в этой работе и увидеть, что прислала нам Большая земля. А радист Золочевский тем временем настроил свою рацию и связался с Москвой, чтобы сообщить о встрече с партизанами и благополучной доставке груза.
Часа через три, когда суета улеглась, а люди, собравшись в землянке, наперебой расспрашивали у десантников о Москве, о последних событиях, о Большой земле, кто-то закричал снаружи:
— Батя едет!
Все высыпали навстречу.
Усталый, в сбившейся набок ушанке, в расстегнутом полушубке, слезал он с лошади, на которой приехал. За двое суток, разыскивая парашютистов, он со своим отрядом сделал на лыжах более ста тридцати километров, а дорога была тяжелая. Но думал он не об усталости и не об отдыхе. От часового он уже узнал, что московские гости нашлись, и разыскивал в толпе знакомые лица. Корниенко протиснулся к нему:
— Григорий Матвеевич! Здравствуйте!
— Давид!.. Живой!..
Снова объятия, торопливые вопросы и ответы. Все возвращаются в землянку. Настроение праздничное. Еще бы! Теперь мы вооружены. Четыреста килограммов толу, арматура, необходимая для устройства мин, готовые мины, автоматы, боеприпасы — разве это не богатство! Еще больше радовала всех связь с Большой землей, с Москвой. Нас помнят, нам помогают, о нас заботятся! Самолет, принесший нам эту радость, был только первым, а за ним прилетят еще и еще… Больше полугода мы ждали этого счастья!..
Пока радист зашифровывал первую Батину радиограмму — первое донесение командованию, Григорий Матвеевич собрал коммунистов отряда и ознакомил их с новыми своими планами. С таким вооружением, какое мы сейчас получили, да с нашими силами надо гораздо шире развертывать диверсионную работу. К северу и к северо-западу от нас, через Вилейку и Полоцк, идет железнодорожная магистраль, по которой снабжаются немецкие войска, осадившие Ленинград. Вот на нее-то мы и отправим крупный отряд. Командиром этого отряда Батя назначил Щербину, комиссаром — Корниенко. Черкасов пошел заместителем Щербины, с тем чтобы в ближайшее время, ознакомившись с обстановкой и с людьми в тех районах, возглавить новый самостоятельный отряд. Батя сам подбирал бойцов и включил в отряд почти всех, кого я привел с собой из Ковалевичей. Мне он оставил только десять человек, с которыми я должен был вернуться на свою базу и приступить к формированию новых групп. Здесь надо оговориться, что Ковалевичская база называлась у нас в то время партизанским «Военкоматом» и действительно играла эту роль.
Мы возвращались. А в лесах лежали начавшие таять, но все еще глубокие снега. Огибая подозрительные деревни, мы проваливались в сугробы по колено, по бедро, по пояс.
Сашка Перевышко бубнил, шагая позади меня:
— Вам больше всех надо. Можно было в Волотовке ночевать. Так нет — надо жить в лесу… И в Реутполе как следует не отдохнули…
А в Реутполе было вот что. Мы зашли туда уже днем, чтобы перекусить немного. Я постучался к своему хорошему приятелю, колхозному пастуху. Обычно мы останавливались у него. И на этот раз он поставил на стол хлеб, сало и велел жене приготовить яичницу. Но Перевышко не стал завтракать у пастуха:
— Пойду к Гале, она мне махорки достанет.
Мы с хозяином только переглянулись.
— Иди.
Галя, голубоглазая и белокурая, была учительницей в Реутполе, и Перевышко давно уже вздыхал по ней, но не хотел сознаваться в этом ни нам, ни ей, ни самому себе.
Покончив с завтраком и немного отдохнув, я зашел в дом, где жила Галя. Там Перевышко, сутулый и мрачный, как всегда, шагал из угла в угол и опять упрекал кого-то:
— Сидите!.. Надо народ поднимать, а вы из хаты боитесь выйти!
Может быть, это относилось к Гале, а может быть парень просто хотел отвести свою вечно мятущуюся душу.
— Пойдем, Сашка!
— Пойдем!
Он быстро собрался, сказал Гале несколько слов на прощанье, но, конечно, даже и намекнуть не осмелился о своем чувстве.
Я не выдержал и, когда мы вышли, упрекнул его:
— Эх, шалопут! За что ты ее ругаешь, ведь на себя сердишься.
Он смутился, пробормотал что-то. А через какие-нибудь полчаса по-прежнему ворчал, проваливаясь в глубокие сугробы: