Дина Бродская
Марийкино детство
КУХАРКИНА ДОЧКА
Мать просыпалась в шесть часов. Приподняв с постели тяжёлое тело, она шлёпала босыми ногами через всю комнату и подтягивала кверху чугунный утюг, который заменял на стенных ходиках гирю. Потом, присев на край кровати, она начинала шнуровать высокие прюнелевые ботинки и, когда не сразу попадала в дырочки шнурком, ругалась вполголоса:
– От-то ещё, холера!…
Марийка лежала в постели и смотрела на потолок, где расплылось огромное сырое пятно, похожее на собаку. В кухне было почти темно. Оконце наверху, круглое, как иллюминатор, пропускало мало света. Оно было величиной с большую сковороду, на которой мать жарила котлеты. Когда Марийка взбиралась на стул и становилась на цыпочки, её нос как раз доставал до круглой деревянной рамы окна. Из окна она могла видеть красную кирпичную стену дома напротив и кусок криво подвешенной жестяной вывески сапожника. На вывеске было выведено тусклым золотом одно только слово: «Заказ». Это слово было не простое: оно читалось справа так же, как и слева.
Мать уходила на рынок. Ключ щёлкал в замке кухонной двери, а Марийка, сладко зевая, вытягивалась на самой середине узкой кровати и опять засыпала. Каждые пятнадцать минут она просыпалась и, приподняв край сатиновой занавески, смотрела на часы. В семь часов, хочешь – не хочешь, надо было вставать. Чтобы совсем проснуться, Марийка таращила глаза и начинала считать синих петухов на занавесках. После четырнадцатого петуха ей больше уже не хотелось спать.
Прибрав постель, Марийка наливала маленьким ковшиком воду в печной бак – поднять ведро ей было ещё не под силу, – потом она принималась за чистку башмаков, выставленных на кухне с вечера, и торопилась прежде всего вычистить коричневые докторские штиблеты.
Скоро возвращалась мать с огромной, туго набитой кошёлкой, из которой торчали зелёные стрелы лука и кудрявые хвосты молодой морковки.
– Ой, и жарко, доченька! – говорила она, высыпая на стол деньги из вспотевшего кулака.
Марийка помогала матери разгружать корзину, а потом принималась чистить картошку. Сидя на корточках у печки и сбрасывая на пол длинные завитки картофельной шелухи, она прислушивалась к тому, как мать записывает расходы в книжку:
– Капуста… Яйца… Буряк… Баранины четыре фунта, квасоля для супа.
В кухне то и дело появлялась горничная Катерина, маленькая чистенькая женщина в передничке с кружевцами. У неё всегда были поджаты губы, как будто её только что обидели. Катерина забирала вычищенную обувь, наливала горячую воду для бритья в блестящий никелированный стаканчик, опрокидывала над мусорным ведром пепельницы, полные окурков и конфетных бумажек. Почти не разжимая тонких, бледных губ, она ещё в дверях выкладывала всегда какую-нибудь новость:
«Наша-то опять свою гребёнку кудай-то задевала. Всю спальню перерыли, а не нашли…»
«Наша-то в театр едет, муслиновое платье с воланчиками гладить велела…»
«Наша-то вчера в карты продулась, нынче с левой ноги встала».
Горничная Катерина ненавидела докторшу Елену Матвеевну и за глаза называла её не иначе, как «наша» или «наша-то».
Иногда в кухню заглядывал и сам доктор Григорий Иванович, высокий, смуглый и весь коричневый – от шляпы до гетр. Держа под мышкой коричневый чемоданчик с инструментами и застёгивая коричневую замшевую перчатку, он говорил:
– Поля, изжарьте мне отбивную с молодой картошкой, и пусть девочка принесёт в больницу.
Доктор всегда называл Марийку «девочкой» и за три года так и не спросил ни разу, как её зовут.
– Сегодня мяса на базаре хоть завались, – Докладывала Поля, – а рыбы. Григорий Иванович, совсем мало. Был, правда, один сом – ну свежий, прямо усами шевелит, да вы ведь их не едите… А у одной женщины я нашла щуку за сорок копеек, да уж такую ледащую…
– А ну-ка… – говорил доктор и, сняв коричневую перчатку, вытаскивал из корзины рыбу за хвост.
– Да разве это рыба!… Ерунда, а не рыба. Сорок копеек за такую дохлятину!…
И, старательно моя руки под краном, доктор повторял, покачивая головой:
– Сорок копеек за такую дохлятину… Это нужно умудриться! – и уходил, хлопнув дверью.
– «Дохлятина»!… – ворчала Поля. – На пятачок прогадал, а скандалу на сто рублей. Ничего, барин, заработаешь… Вечером домой вернёшься, так все карманы будут целковыми набиты. У-у, скупидон проклятый!…
– Эти целковые не так-то легко им достаются, – говорила Катерина, разжигая утюг.
Она обожала доктора так же сильно, как ненавидела его жену. Служила она у доктора Мануйлова тринадцать лет и в письмах к нему подписывалась: «Ваша раба Катерина Шишкова».
Катерина любила вспоминать те времена, когда доктор был ещё не женат и она три года заправляла всем домом, как полная хозяйка.
– Ах ты мой боженька, – говорила она, – как хорошо жилось, когда Григорий Иванович были ещё холостяки!…
По её словам выходило, что в те времена и люди были лучше, и жизнь дешевле, и ситец прочнее.
В десять часов утра Марийку звали в детскую к Лоре. Она проходила через приёмную для больных, скользя по навощённому паркету, как по льду» хотя это ей было строго запрещено. В приёмной вдоль стен