в кафе не встретить сподвижника, раздавленного судьбой, ни в баре уставшего пробовать возвыситься над собой ангела в голубой юбке и кофточке. Всюду полно людей, стоящих то плотной толпой, то в виде очередей; тиран уже не злодей, но посредственность. Также автомобиль больше не роскошь, но способ выбить пыль из улицы, где костыль инвалида, поди, навсегда умолк; и ребенок считает, что серый волк страшней, чем пехотный полк. И как-то тянет все чаще прикладывать носовой к органу зрения, занятому листвой, принимая на свой счет возникающий в ней пробел, глаголы в прошедшем времени, букву «л», арию, что пропел голос кукушки. Теперь он звучит грубей, чем тот же Каварадосси — примерно как «хоть убей» или «больше не пей» — и рука выпускает пустой графин. Однако в дверях не священник и не раввин, но эра по кличке фин — де-сьекль. Модно все черное: сорочка, чулки, белье. Когда в результате вы все это с нее стаскиваете, жилье озаряется светом примерно в тридцать ватт, но с уст вместо радостного «виват!» срывается «виноват». Новые времена! Печальные времена! Вещи в витринах, носящие собственные имена, делятся ими на те, которыми вы в состоянии пользоваться, и те, которые, по собственной темноте, вы приравниваете к мечте человечества — в сущности, от него другого ждать не приходится — о нео — душевленности холуя и о вообще анонимности. Это, увы, итог размножения, чей исток не брюки и не Восток, но электричество. Век на исходе. Бег времени требует жертвы, развалины. Баальбек его не устраивает; человек тоже. Подай ему чувства, мысли, плюс воспоминания. Таков аппетит и вкус времени. Не тороплюсь, но подаю. Я не трус; я готов быть предметом из прошлого, если таков каприз времени, сверху вниз смотрящего — или через плечо — на свою добычу, на то, что еще шевелится и горячо наощупь. Я готов, чтоб меня песком занесло и чтоб на меня пешком путешествующий глазком объектива не посмотрел и не исполнился сильных чувств. По мне,