Анита Брукнер
Отель «У озера»
Посвящается Розамонд Леман
1
За окном все растворялось в серой пелене. За серым садом, где взгляду представало всего одно растение неизвестной породы с жестковатыми листьями, должно было находиться широкое серое озеро, чьи воды сонно, как под наркозом, отступали к невидимому дальнему берегу, а дальше — исключительно в сфере воображения, однако же подтвержденный путеводителем — пик д'Ош, уже, возможно, под сеткой легкого бесшумного снегопада. Стоял конец сентября, и сезон подошел к концу. Туристы разъехались, цены упали, и приезжих не соблазнял этот прибрежный городок, чьи жители, изначально несклонные к общительности, нередко и вовсе впадали в молчание из-за плотных туманов, которые опускались на несколько дней, а потом внезапно рассеивались, являя взору обновленный ландшафт, пестрый и непредсказуемый, — скользящие по озерной глади лодки, пассажиров на пристани, рынок под открытым небом, костлявый силуэт развалин замка тринадцатого века, белые полосы на дальних горах и убегающие вверх по южным нагорьям веселые ряды яблонь под грузом яблок, которые искрились на солнце маленькими символами чего-то значительного. Ибо это была земля бережливо сбираемого в закрома изобилия, земля, подчинившая себе своеволие человека и не сумевшая совладать только со строптивой погодой.
Эдит Хоуп, автор любовных романов, выходящих под гораздо более звучным псевдонимом, чем ее собственное имя, застыла у окна, словно усилием доброй воли рассчитывала проникнуть сквозь представшую взору таинственную завесу. А ведь ей были обещаны бодрое настроение, климат без миражей, абсолютно здравые обстановка и окружение — тихая гостиница, отличная кухня, долгие прогулки, отсутствие развлечений, ранние отходы ко сну, — верный залог того, что она вновь обретет саму себя, серьезную и трудолюбивую, и забудет о досадном проступке, который повлек за собой нынешнюю краткосрочную ссылку в это, судя по всему, малонаселенное местечко, да еще и в позднюю пору все более ранних вечерних сумерек, когда ей надлежало быть у себя дома… Но ее дом, вернее «домашний очаг», вдруг и разом стал ей нелюб, и она, испугавшись того, что с ней происходит, неохотно уступила знакомым, предложившим ей на короткое время сменить обстановку, и позволила подруге (она же соседка) Пенелопе Милн отвезти себя в аэропорт; Пенелопа, молчавшая всю дорогу, была готова простить ее при одном условии — чтобы она исчезла с глаз на достаточно долгий срок, а вернулась повзрослевшей, умудренной и преисполненной раскаяния. Ибо проступок, который я совершила, мне не дозволен, будто я несмышленая девчонка, подумалось ей; да и с какой стати дозволять? Я серьезная женщина, которой пора бы разбираться в жизни; по мнению приятелей, я в таком возрасте, когда не делают глупостей; кое-кто находит во мне внешнее сходство с Вирджинией Вулф1; я домовладелица, налогоплательщица, хорошо, хотя и незамысловато готовлю и не тяну с представлением рукописей; готова подписать любой издательский договор, никогда не названиваю издателю и не ставлю высоко прозу, которую пишу, при том что понимаю — мои книги весьма неплохо идут на рынке. Довольно долго я являла миру эту несколько серую и надежную личность; окружающим я, разумеется, надоела, но чтобы надоесть себе самой — такого они не могли мне позволить. Считалось, что мне положено ходить с опущенной головой, и те, кто полагал, будто знает меня, единодушно решили — пусть впредь так и будет. После целительного пребывания в мире этого серого одиночества (я заметила, что листья на растении под окном совершенно неподвижны) мне, несомненно, разрешат возвратиться, вернуться к тихому прозябанию, стать такой, какой я была, пока не совершила этот, по всей видимости, чудовищный проступок, хотя, говоря откровенно, совершив его, я и думать о нем перестала. Зато сейчас думаю. И еще как.
Повернувшись спиной к бесцветной бесконечности за окном, она обвела взглядом комнату, выдержанную в тонах переваренной телятины: розоватый ковер и шторы, узкая кровать на высоких ножках под розоватым покрывалом, аскетический столик с таким же стулом, вплотную задвинутым под столешницу, узкий дорогой шкаф и высоко-высоко над головой — маленькая медная люстра, которая, как она знала, рано или поздно безотрадно замигает восемью слабыми лампочками. Накрахмаленные белые кружевные портьеры заглушали и без того скудный дневной свет; раздвинув их, можно было выйти через высокую балконную дверь на узенькую полоску балкончика, где стояли крашенные в зеленый цвет железные стол и стул. Здесь я смогу писать при хорошей погоде, подумала она, подошла к сумке и извлекла две продолговатые папки. В одной находилась первая глава романа «Под гостящей луной», над которым она собиралась не спеша поработать, раз уж в ее жизни возник этот непонятный промежуток. Но руки сами собой потянулись ко второй папке, она раскрыла ее, направилась к столику — и вот она уже сидит на жестком стуле, открыв ручку и напрочь забыв об окружении.
«Дэвид, милый, — писала она, — тут меня ожидал холодный прием. Пенелопа гнала во всю силу и не сводила с шоссе мрачного взгляда, словно сопровождала преступницу из зала суда в тюрьму особого режима. Мне хотелось поговорить — ведь не каждый день выпадает летать самолетом, да и от таблеток, которые дал врач, на меня напала словоохотливость, но все попытки завязать болтовню разбивались как о глухую стену. Впрочем, в Хитроу она оттаяла, помогла мне найти тележку для сумки, сказала, где можно выпить кофе, и внезапно исчезла, а на меня напало жуткое чувство, не печальное, но головокружительное и немного озорное, и не с кем было поговорить. Я выпила кофе, походила туда-сюда, стараясь „впитать“ все детали, как принято у писателей (так считают многие, но только не ты, мой милый, тебе вообще нет до этого дела), и вдруг увидела себя в дамской комнате, заметила, что выгляжу я в высшей степени нормально, и подумала: зачем я здесь?! Я здесь совершенно ни к чему! Толпы народа, детишки ревут, все рвутся в другие места — а тут тихая, слегка сухопарая женщина в длинном кардигане, чуждая всему этому, безобидная, с выразительными красивыми глазами, довольно крупными руками и стопами, смиренным наклоном шеи, и никуда она не хочет лететь, но я ведь дала слово прожить в отлучении месяц, пока все не решат, что я опять пришла в норму. На минуту меня охватила паника, ибо я и сейчас в норме, и тогда была в норме, хотя никто не хотел этого видеть. Не тонул — рукой махал2.
Ну, я кое-как взяла себя в руки и присоединилась к самой надежной на вид группе пассажиров, какую смогла найти; мне и спрашивать не было нужно — ясно, что они летят в Швейцарию. Вскоре я уже сидела в самолете рядом с очень милым мужчиной, который сообщил, что направляется в Женеву на конференцию, и все про нее рассказал. Я вычислила, что он врач, и даже решила — специалист по тропическим болезням: он сказал, что большую часть работы проделал в Сьерра-Леоне; однако, как выяснилось, он занимался вольфрамом. Вот и говори после этого о знаменитой силе воображения романиста. Однако же мне стало немного лучше, а он тем временем поведал о жене и дочурках, к которым полетит через два дня, чтобы провести дома конец недели, прежде чем возвращаться в Сьерра-Леоне. Не успели мы и глазом моргнуть, как уже были там (замечаю, что вместо «здесь» пишу «там»), он усадил меня в такси, через полчаса я высадилась здесь («там» понемногу превращается в «здесь»), и сейчас мне предстоит разложить вещи, вымыться, привести в порядок волосы и сойти вниз, чтобы раздобыть чашечку чая.
Заведение выглядит безлюдным. В холле я встретила всего одного человека — пожилую женщину, низенькую, с лицом, как у бульдога, и такими кривыми ногами, что при ходьбе она переваливалась из стороны в сторону, однако сохраняла при этом неколебимую самоуверенность, так что я невольно посторонилась. Она опиралась на трость, голову ее украшала сетчатая вуалетка в крохотных голубых бархатных бантиках. Я было решила, что это вдова какого-нибудь бельгийского кондитера, но слуга, который нес мои сумки, едва заметно кивнул и пробормотал ей вслед: «Госпожа графиня». Вот и говори после этого о знаменитой силе воображения и т.д. Во всяком случае, я так быстро очутилась в этой комнате (можно сказать, не успела и глазом моргнуть), что больше ничего не заметила. Комната тихая, теплая, довольно просторная. Погоду я бы назвала спокойной.
О тебе я думаю каждую минуту. Пытаюсь сообразить, где ты сейчас, но это непросто: влияет и разница во времени, пусть самая незначительная, и действие таблеток еще не прошло, и вообще сплошные кипарисы печальные3. Образно говоря. Но завтра пятница, и, когда начнет смеркаться, я смогу представить, как ты садишься в машину и едешь в свой загородный домик. А там, понятно, конец недели, о котором не хочется думать. Ты не можешь знать…»
Тут она отложила ручку и потерла веки, на миг опустив локти на стол и вжавшись глазами в ладони. Затем сморгнула, взяла ручку и продолжала:
«Смешно просить тебя поберечься, ты всегда пренебрегаешь мелкими предосторожностями, о которых