Он мог делать выводы, которые показались бы неразумными в дни его повиновения, поскольку это было повиновение, а не рабство, и добывать из этого некоторую остаточную сладость. Он не жалел, что тем временам пришел конец, но к контрасту между той его деятельной жизнью и этой беспокойной свободой было трудно притерпеться и приспособиться.
Он подумал, что с удовольствием обсудил бы этот вопрос, в интересах исследования, с тем или другим пожилым собратом из тех, что грелись на солнышке, и, как всегда, пожалел о том, что это невозможно. На него посмотрят как на постороннего, и, что хуже всего, в своем стремлении подружиться он будет похож на постаревшего школьника. И все же, если бы он набрался храбрости прорваться сквозь этот невидимый барьер — какими открытиями он мог бы обогатиться! Но в этом маленьком мирке, казалось, существовало соглашение о соблюдении предельной секретности. В самом деле, вокруг он видел лишь суровые лица, не смягченные даже тенью улыбки. Сосредоточенное молчание вызывало мысль о шахматистах, или, скорее, о тех, кого он заметил, испытав похожее смущение, в кафе в Нионе, когда дожидался поезда после столь благочинного свидания с Фанни и ее матерью в «Бо Риваж». Герц понял, что печаль и обида, которые он тогда испытал, подготовили его к целой жизни, полной того же самого: к длинной веренице поражений. Такова была суть его воспитания чувств.
И все же то, что он ощущал сейчас, сидя на солнышке, было не просто очередное разочарование, вызванное чем-то чуть более серьезным, чем невозможность обмена мнениями или, скорее, запрет на такой обмен. Приученному быть наедине с собой, не одинокому в точном смысле этого слова, ему был знаком дефицит мыслей, таких, какие, вероятно, должны быть общими для людей одних убеждений. А разве его не окружали такие же люди, как он сам? Возможно, все дело в дефиците подходящего места для встреч, кафе например, вроде тех, какие можно найти рядом с таким же садиком в любом городе на континенте. Он внезапно почувствовал голод, осмотрелся вокруг, увидел лишь паб, а пабы были не в его вкусе. Он никогда не любил вливать в желудок холодную жидкость, как делают это мужчины помоложе. Со вздохом Герц встал, решил позавтракать в итальянском ресторане на Джордж-стрит, подумал: это слишком далеко — и решил удовлетвориться бутербродом и бокалом вина. Вообще-то он был не прочь купить газету, вернуться сюда и просидеть тут до вечера. Ему не хотелось идти домой.
Воспоминание о вчерашнем недомогании постепенно бледнело и наконец почти совсем перестало тревожить. В том, что это было проявление тайного, весточка из бессознательного, Герц ни капли не сомневался. А вот доктор искал обычного объяснения и в своем рвении уничтожил ореол тайны, которая была таким богатым источником ассоциаций из прошлого. В конце концов, доктор не смог найти объяснения более удовлетворительного, чем то, которое знал сам Герц, и, в общем, только для вида придерживался своего заключения, советовал принимать таблетки. Но Герц знал, что за его жизнью, за той жизнью, которой он живет теперь, на Чилтерн-стрит, на Паддингтон-стрит, в этом парке, простирается неисследованная территория, состоящая в основном из ошибок — не только его личных, но и из ошибок других людей. Что, если Фанни согласилась бы за него выйти? Как они жили бы? На его доход? Немыслимо. Ему самому хотелось бы жить в «Бо Риваж», что более всего соответствовало бы судьбе изгнанника. Его недуг был отражением такого состояния духа; бесполезно приписывать это какой-то иной причине. И никакого другого пути объяснить это интереснейшее явление — интереснейшее для него, — кроме как обсудить его со специалистом, не было.
То, что он пожелал отнестись к своему недугу серьезно, настолько серьезно, что обратился к врачу, он объяснял болезненной восприимчивостью, которую он обычно маскировал улыбкой. Улыбка была его маской и забралом: она заверяла в том, что он человек неопасный и даже благонамеренный, которого можно попросить об одолжении и который сделает то, о чем его просят. Он безропотно соответствовал этому образу, но и тут было не все так гладко. Он знал, что может быть и другим. Он, помнится, говорил Саймондсу, что под конец жизни человеку свойственно возвращаться к своим корням, а в молодости он был романтиком, да и в зрелом возрасте тоже: как еще объяснить ту поездку в Нион и ту преданность миражу его юности? И что после слишком прозаического брака, на который он, однако, смотрел без досады, он до сих пор еще чувствовал близость с Джози, увлеченной им, принявшей его — и так быстро отбросившей. И с такой легкостью! Этим-то они и отличались. Даже теперь он жаждал от нее какой-то искорки признания, пусть даже ни к чему не ведущей. Его чуткость к ней не была взаимной; он смирился с этим, так же как и с тем, что она редко думает о нем, вполне довольна своей нынешней жизнью и считает свой брак некой стадией, через которую она прошла, как другие проходят через юность, оставив его стариком, сидящим на солнышке среди таких же, как он. Он не чувствовал обиды, удивлялся только, что так немного сумел предъявить тому, что казалось ему самым желанным, — постоянству. Он не понес особых убытков: реальность миновала, иллюзия устояла. Он по-прежнему мечтал об идеальном общении в идеальном пейзаже. Он воспринимал это как своего рода демобилизацию из мира в частные владения, которые останутся в тайне, полужелания, полумечты. Хотя иллюзия и померкла, она никогда до конца его не покидала. В самом примитивном, самом архаичном уголке мозга он до сих пор лелеял ее, даже помышлял о том, чтобы ее реанимировать, понимая при этом, что шанс у него уже был и он им не воспользовался. Он не видел, на этой стадии, как можно было действовать по-другому. Он признавал, что его поражения были славными, и в то же самое время не понимал, что за славу принес ему его опыт. Он чувствовал печаль, даже стыд, и, несомненно, сожаление, но также чувствовал и то, что его роль была кем-то написана, что все события подчинены неким космическим законам. Просто он не мог измениться, вот и все. Облако, которое окутало его вчера вечером, подумал Герц, было напоминанием, что он впустую потратил жизнь.
После полудня сад заполонили другие типажи. Две девушки, сидящие напротив, имели сосредоточенно-возбужденный вид, присущий женщинам, обсуждающим мужчин. Их занятие перенаправило ход его мыслей. Джози была принципом реальности, Фанни — принципом наслаждения. Опять Фрейд. Жалко, что молодой доктор так пренебрежительно к нему относится, но в его работе вообще не было никакого идеологического фона. Вот чего не хватало этой консультации — контекста. Тут Герц сказал себе, что он смешон: у занятого лондонского врача нет времени на подобные дискуссии, а если бы даже дискуссия состоялась, какой вклад в нее он, Герц, мог внести? Лучше уж говорить о давлении, о нехватке ресурсов — так теперь, кажется, принято говорить, во всяком случае, так он слышал по телевизору. У врачей всегда Спрашивали в вечерних новостях об их проблемах и пугали телезрителей кризисом, бедственным положением. Игнорировать эти вопросы невозможно; таким образом, людей призывают сочувствовать врачам, а не пациентам. Этот призыв к общественному сочувствию раздражал Герца, который, как никто другой, жаждал сочувствия иного рода, не выторгованного, а интуитивного. Он вздохнул. Человек на другом конце скамейки (каждый охраняет свое личное пространство) поднял голову и спросил:
— У вас все в порядке?
— О, в полнейшем, — сказал очарованный Герц. — И не волнуйтесь. Я не прерву ваше чтение.
Мужчина — весьма колоритный, в синей рубашке и кремовых брюках — отложил в сторону «Телеграф» и сказал:
— Вообще-то я уже прочел все, что хотел. В любом случае солнце слишком сильное. Лучше уж использовать его по максимуму: обещали дождь.
— Да нет, не может быть. Такой чудный день. Я раньше не видел этого садика.
— Эти городские сады — спасение для таких, как мы, живущих в квартирах.
— Да уж. Я, наверное, приду сюда еще как-нибудь.
— Здесь не всегда так славно. Лучше всего утром. Но с утра всегда находится какое-нибудь дело.
— Я здесь сижу весь день, — с любопытством сказал Герц.
— Тогда вам повезло. С вашего разрешения, я дочитаю, а то мне скоро домой. — Он снова поднял газету, после чего Герц напрягся, боясь помешать.
Ему стало жаль, что он не взял с собой книгу; в следующий раз надо будет взять обязательно. Но его мысли были настолько захватывающими и нерадостными, что на ход их ничто не могло повлиять. Он напомнил себе, что дома его ждет сборник рассказов Томаса Манна: старомодное чтение, но именно такое ему нравилось в последнее время. И еще надо было зайти в аптеку. Он со вздохом встал, хотя ему вовсе не хотелось вновь оставаться одному. Мужчина с газетой поднял голову и кивнул.
— Приятно было познакомиться, — сказал Герц, найдя подходящую формулу для того, чтобы уйти. — Приятного вечера.
— И вам, — сказал мужчина удивленно. Никаких дальнейших встреч не подразумевалось.