Бывший шлиссельбуржец В. Симонович говорит в своих воспоминаниях о том, что власти, заточая в Шлиссельбург Орджоникидзе, так же как и других кавказцев, имели свой жестокий расчет: эти люди — южане, они не вынесут климата. И в самом деле, по свидетельству того же В. Симоновича, в Шлиссельбургской крепости погибло до 90 процентов всех заключенных- кавказцев. Но ни болезни, ни губительные морозы, ни угроза смерти не могли ослабить Орджоникидзе физически или морально! Общение с Г.К. Орджоникидзе было живительным для других заключенных: в «каменном гробу» Шлиссельбургской крепости он был крепко связан с работой революционеров на воле, с думской фракцией большевиков. От него товарищи по заключению узнавали важнейшие новости: о Пражской конференции, о новых работах В.И. Ленина, о нарастании революционных настроений в России. Обаяние Орджоникидзе шло не только от его начитанности, широкой осведомленности, но в сильнейшей степени и от его характера, неизбывно-радостного и сердечного.
Орджоникидзе был талантлив во всем: в общении с людьми так же, как во всех своих действиях и мыслях. Вдова Г.К. Орджоникидзе, друг всей его жизни, 3.Г. Орджоникидзе, в своей книжке «Путь большевика» приводит одно из его стихотворений. Оно обращено к заключенному в соседней камере, с которым Григорий Константинович перестукивался по условной тюремной азбуке. Стихотворение это, хотя и не притязательное, несомненно, говорит отдельными своими строками, отдельными свежими словами о наличии у «Серго» поэтических способностей.
Отъезд Г.К. Орджоникидзе был для Владимира большой и чувствительной потерей.
Угнетенное состояние, возникшее у него после того, как из Шлиссельбурга выбыли его друзья — ближайшие, лучшие! — усиливалось еще плохим физическим самочувствием. Начиная с 1916 года здоровье Владимира стало резко ухудшаться. Это был уже десятый год непрерывного пребывания в тюрьмах, лишений, протестов, карцеров, голодовок, всего того, чем тюремная жизнь особенно щедра для строптивых и непокорных, не отделяющих себя от товарищей и их борьбы.
Владимир держался долго, стойко, но с этого времени стал, видимо, сдавать и он. Все чаще в его дневниках попадаются такие признания:
…«Здоровье, увы, весьма приблизительно, только держусь».
…«Здоровье плохо, надо лечиться».
…«Сегодня впервые пишу об этом маме, — все равно она видит и еще больше беспокоится».
Это был для Владимира едва ли не самый тяжелый период за все одиннадцать лет тюрьмы и каторги.
И все-таки — все-таки! — он перемог и это. Мрачные записи в его дневниках начинают понемногу перемежаться более светлыми, последние все усиливаются и если не вовсе вытесняют тревожные мотивы, то сильно заглушают их.
Вчитываясь в письма Лихтенштадта и его дневники, мы начинаем понимать, почему так случилось.
Всего сильнее помогал Владимиру, поддерживал в нем стойкую «перспективность» его пристальный, можно сказать, жадный интерес к молодежи, к людям нового революционного поколения. Ведь в 1916–1917 годах, перед революцией, самому Владимиру было уже 37–38 лет. За долгие годы, проведенные им в заключении поднялось на воле «племя младое, незнакомое», и Владимир всматривался в него с напряженной зоркостью.
…«В последнее время, — писал он матери 19 февраля 1917 года (то есть буквально за несколько дней до революции!), — я в великолепном настроении и «всем доволен»: и погодой, и работой, и библиотекой, и сокамерником, в особенности последним! Вот она, молодая Россия, полная сил и веры! Не хватает знаний, не хватает культуры, это так, — но все это можно приобрести, дай только время! Не подумай, что в нем есть что-то особенное. Обыкновенный молодой рабочий, сохранивший резко выраженный ярославский говор, пошехонец, простой в жизни, радостный, — вот и все. Но очень хорошо мы с ним спелись, — а это здесь далеко не последняя вещь».
Общение с этим молодым сокамерником, — это был Михаил Кононов, Владимир в письмах называл его просто Мишей, — приносило Владимиру настоящую радость. Он делился с ним знаниями, — а у него было чем поделиться! — и, всматриваясь, старался уловить в нем что-то очень важное и человечески-желанное.
Незадолго перед Февральской революцией Владимир и его друзья разрабатывали в Шлиссельбургской крепости план нового замечательного дела. Спокон веку так повелось: там, где по своей или чужой воле собраны люди, там непременно, сознательно или бессознательно, возникает процесс взаимной учебы. Если это люди высокой моральной ценности, то в эту взаимную учебу они вкладывают настоящие человеческие чувства: одни учатся с жадностью, с увлечением, другие преподают — так же. Это было и в «новом Шлиссельбурге». Даже в труднейшие времена там не прекращалась разнообразная учеба — в форме регулярных или эпизодических занятий, кружков, докладов — всего того, что заключенные — не только в Шлиссельбурге, но и в других тюрьмах — называли «Романовским университетом».
Не следует представлять себе это идиллически. Это было очень нелегко и для учившихся и для учивших. Заключенные-«студенты», так же как и заключенные-«профессора», были закованы в кандалы. Те и другие были оголодавшие, физически изнуренные люди. Занятия происходили в переполненных душных камерах, с непременно первоприсутствующей зловонной «парашей». Тюремщики, конечно, нисколько не считались с этими занятиями, — наоборот, всячески мешали им. А мешать было легко: перебросили кого-либо из «учителей» в другой корпус или хотя бы даже только в другую камеру, — вот уже удар по занятиям, и надо все налаживать заново.
Но остановить или задержать этот поток не могла и администрация. Учеба шла, несмотря ни на что. Она давала свои результаты, они вполне окупали и труд, и усилия учивших и учившихся.
Один из вышедших на волю узников Шлиссельбурга, рабочий Сестрорецкого завода Н.С. Мокров, потом мспоминал:
«За эти долгие годы много товарищей, пришедших в тюрьму полуграмотными, вышли из нее образованными людьми и теоретически подкованными революционерами».
И вот незадолго перед революцией Владимир и его товарищи задумали вместо многих разрозненных кружков создать нечто вроде единой систематической школы. Нуждающихся в такой школе среди 600 с лишним заключенных было достаточно. И хотя не было уже в Шлиссельбурге ни Ф.Н. Петрова, ни Серго Орджоникидзе, ни Бориса Жадановского — никого из тех, кто с особенной любовью занимался просвещением заключенных, — все же и теперь подобралось большое число товарищей, которые могли и хотели создать предполагаемую новую школу. Школа эта была новым звеном в цепи «перспективных линий», помогавших заключенным жить.
Вот когда в дневниках Владимира особенно учащаются жизнеутверждающие записи:
…«Силы рвутся наружу!»
…«Роятся мысли, хочется дела!»
…«Такой прилив сил, такая жажда жизни, какой уже давно не было!»
Невольно приходит на мысль: вот он, секрет незамерзающих вод! Их страстную, кипучую жизнедеятельность не может сковать даже самый лютый мороз!
Марина Львовна и мы, ее подручные, уже намечали наше участие в этом новом деле: шел третий год мировой войны, и многие необходимые вещи — учебные пособия, книги, бумага, тетради, карандаши — хотя не стали еще в Петрограде дефицитными, все же доставать их в таком большом количестве было уже не очень легко.
Школа эта не была создана, — пришла революция!
Владимир и после революции оставался живым сердцем массы заключенных. Уже вихрем пролетели первые дни, когда громадная революционная толпа, исполняя постановление первого же заседания Петроградского Совета, появилась под стенами Шлиссельбурга и раскрыла настежь вековые ворота «государевой». Уже расковали кандалы на всех каторжанах. Уже сорвали, изломали, растоптали изображение двуглавого орла над входом в «государеву». Уже вывезли из крепости и материальные ценности, а самую крепость, по постановлению Шлиссельбургского ревкома, облив нефтью и мазутом, подожгли! Она простояла два столетия, она не хотела исчезнуть, она противилась гибели, — горела целую неделю!
А Владимира, одним из первых получившего удостоверение: «Освобожден волею восставшего народа!», все еще не было! Марина Львовна ждала сына и никак не могла дождаться… Мы прибегали по нескольку раз в день справляться, — Владимира все не было.
Наконец один из освобожденных принес Марине Львовне записку, нацарапанную наспех на бланке Шлиссельбургского порохового завода:
«Здравствуй, мама! И здравствуйте все, друзья!
Только пара слов — голова идет кругом — полетел бы к вам, но дела так много, что надо сидеть здесь, помочь вышедшим, помочь еще сидящим.
Володя».
Дела в самом деле было невпроворот. Не так это просто — выпустить на волю внезапно, негаданно многие сотни людей, не имеющих никакой другой одежды, кроме арестантской, не знающих, куда податься, куда идти. Надо было одеть их, снабдить деньгами и железнодорожными билетами для проезда на родину. Надо было помочь выйти на волю многим людям, лишь формально относимым к уголовным, хотя в основе их заключения лежали причины чисто политические, и т. п.
Наступил наконец желанный день! Как и во все предыдущие дни, мы примчались к Марине Львовне. Она сама отперла нам дверь. Мы ни о чем не спросили, даже не посмотрели на нее вопросительно, — она сияла! Мы поняли: Владимир дома. Ни слова не сказав, даже не простившись, мы повернулись и стремглав побежали вниз по лестнице под удивленные — но веселые, радостные! — возгласы Марины Львовны:
— Куда же вы? Куда? Ах, сумасшедшие…
Может быть, мы бессознательно предчувствовали: радость от встречи матери с сыном будет краткой, слишком краткой! Не успеет Марина Львовна ни насмотреться на возвратившегося сына, ни наговориться с ним досыта за все годы разлуки…