содержания. Им сказано, что в пакете находятся сапоги самого Карла Маркса. Незадачливые студенты относятся к пакету с благоговением, попадают все время во всякие передряги, путаницы, не очень смешные приключения. Книжонка издана в Петербурге, напечатана с разрешения цензуры. Она так и называется «Сапоги Карла Маркса»…
В общем, не то гора страхов родила мышь, не то пустяковая мышь родила гору страхов.
Глава четырнадцатая. У БУРДЕСОВ НЕ СКУЧНО…
Торжественно и чудно! Весь дом снаряжает меня на первый урок к Бурдесам. Мама внимательно, даже придирчиво, осматривает меня с головы до пят: как я причесана, как одета, что у меня на ногах. Может быть, мои любимые разношенные, старые бахилы, которые я обожаю таскать дома? Нет, мама не делает никаких замечаний: все в полном порядке.
— Когда ты хочешь, — горько говорит мама, — ты бываешь прелестной девочкой.
— Я всегда хочу, — отвечаю я мрачно. — Только не выходит это у меня!
Сенечка с игрушечным ружьем через плечо ждет меня в передней.
— Пошли! — и берет меня за руку.
— Ты куда это собрался?
— А к этой… Которая чернилами брызгается!
— Зачем?
— Чтоб не смела брызгать на мою сестру! — гордо заявляет Сенечка. — Пойдем! Ничего не бойся — я с тобой!
С трудом удается договориться с моим героическим братишкой: он проводит меня только до подъезда и возвратится домой.
— Ладно… — неохотно соглашается он. — До подъезда. Но, если что-нибудь, вызови меня по телефону — я прибегу!
Мы с Сенечкой подходим к подъезду Бурдесов. Дом двухэтажный. Вверху живут сами Бурдесы. В нижнем этаже какое-то военное учреждение, большая вывеска: «Штаб 13-й бригады».
Перед тем как нам с Сенечкой расстаться, он с тревогой смотрит мне в глаза:
— Не боишься, нет? Смотри, если будут обижать…
— Никто ее обижать не будет! Я за нее заступлюсь! — раздается сзади нас знакомый веселый голос.
— Гриша! — узнаю я. — Ты куда?
— Да, запохаживается, туда же, куда и ты: на урок к Тане и Мане. Я с ними по предметам занимаюсь… Ну, рыцарь, — обращается Гриша к Сенечке, — можешь спокойно шествовать домой: никто твою сестру не обидит, я буду ее защищать! Даже домой провожу после урока, если она разрешит.
— Запохаживается, что разрешу… До свиданья, Сенюша.
Хорошо, что Сенечка ушел. Едва войдя в подъезд, мы с Гришей останавливаемся, оглушенные отчаянными визгливыми криками. Знакомый мне — по телефонному разговору — голос мадам Бурдес вопит с площадки верхнего этажа:
— Хамка! Мужичка! Я тебе покажу, кто здесь хозяйка!
За этим слышен плеск, грохочущее дзынканье чего-то металлического — и возмущенный мужской бас:
— Чер-р-ртова кукла! Ах, чер-р-ртова кукла!
Перепуганную, ошарашенную, выталкивает меня Гриша из подъезда обратно на улицу.
— Запохаживается, наша с тобой работодательница бушует!
Подожди здесь, я разведаю, что приключилось…
Стою на улице. Не знаю, смеяться мне или плакать? Сбежать ли трусливо домой к маме под крыло или идти в этот неуютный подъезд и, «рассудку вопреки, наперекор стихиям», провести свой первый урок?
Спустя минуту-другую из подъезда выкатывается на улицу Гриша. Схватив меня за руку, он вместе со мной заворачивает за угол. Там, привалившись спиной к забору чьего-то сада, он заливается хохотом. Конечно, я тоже начинаю хохотать — я еще ничего не знаю, и мне еще ничего не смешно, — но такой хохот заразителен, как насморк. Несколько раз Гриша порывается что-то сказать, объяснить, но всякий раз на него накатывается новая волна неудержимого смеха, и он только пищит что-то нечленораздельное.
— Ох… — выговаривает он вдруг в совершенном изнеможении. — Ох…
Но тут, когда он, кажется, уже совладал со своей веселостью и сейчас расскажет мне, в чем дело, — тут происходит новое бессмысленное и смешное обстоятельство: тряся забор, к которому он прислоняется спиной, Гриша, очевидно, трясет и растущее в саду под самым забором дерево. С ветвей его внезапно рушатся кучи снега и распластываются, как круглые лепешки, на Гришиной плоской гимназической фуражке…
И мы снова хохочем.
Наконец, стряхнув с головы снег, вытерев мокрешенькое от снега лицо, Гриша рассказывает:
— Работодательница-то наша… запохаживается, со швейцарихой своей поругалась. Стоит работодательница на верхней площадке лестницы, а в руках у нее таз с мыльной водой: голову она сынишке своему мыла. А швейцариха внизу стоит: у входа в штаб бригады. Слово за слово, шваркнула работодательница тазом в швейцариху. А облила не швейцариху, а какого-то военного — он как раз в эту минуту из штаба выходил… «Чертова кукла!» — это он вопил.
У меня уже все болит от смеха, даже под ложечкой колет. Наконец мы с Гришей успокаиваемся и идем обратно к подъезду, к Бурдесам, — исполнять свои обязанности.
— Гриша! — останавливаюсь я внезапно, пораженная догадкой. — Это ты так подсудобил, чтобы Бурдесы предложили мне давать у них английские уроки?
— А кто же другой, если не я? — искренне удивляется Гриша. — Ты же сама говорила — хочешь работать! Горевала, клюксила: «Ах, дайте мне атмосферы! Дайте мне экономической независимости!» Только, имей в виду, не осрами меня: я им про тебя такого наплел!.. Ты и такая, ты и сякая, неписаная, немазаная, высокоинтеллигентная! Про то, что ты можешь десять минут хохотать на всю улицу под чужим забором, как давеча, — про это я им не говорил…
Вспоминаю мамины огорчения из-за меня. А я-то ведь только что ржала не как один пожарный, а как целая пожарная команда!
И опять начинаю смеяться.
— Ох, не к добру это! — вспоминаю я Юзефины приметы. — Не слишком ли весело начинаю я свои уроки?
— Здесь тебе скучно не будет! — говорит Гриша тоном самого твердого убеждения. — Девочки Маня и Таня — миляги, они тебе понравятся, вот увидишь. Горькие они — страдают от мамаши своей полоумной… В общем, как говорится: «Не робей, воробей!» Скучно тебе здесь не будет. И мне, запохаживается, будет теперь легче — иногда просто распирает меня от всего, что я вижу, а поделиться не с кем.
Гришины слова оказываются пророческими: у Бурдесов не скучно. Что-что, а не скучно…
Все у них необычно. Не так, как «у людей». И непривычно для меня, потому что совсем не так, как у нас дома или у коголибо из знакомых. Например, у нас всякая комната имеет определенное назначение: в кабинете папа работает, в спальной спят, в столовой едят, в детской — мы с Сенечкой.
Не то у Бурдесов. Все комнаты, выходящие окнами на улицу — их целая анфилада! — служат неизвестно для чего, там, собственно, никто не живет. Большой зал в три окна, обставленный мебелью, обитой красным бархатом, зеленая гостиная, столовая с буфетом и полубуфетами, массивными, как саркофаги египетских фараонов, будуар хозяйки с веселенькими голубыми, штофными пуфиками и козетками — все это «мертвые души».
Каждая из этих комнат числится в списке, но в столовой никто не «столуется», в гостиной никто не «гостюет», в своем будуаре хозяйка никогда не бывает…
О, хозяйка так многообразно, многосторонне деятельна, что многотрудные занятия ее не укладываются в рамки не то что одной какой-нибудь комнаты, а и всей вообще квартиры. С утра до ночи хозяйка носится по всему дому — от погреба до чердака, — по двору, по обеим лестницам, парадной и черной, заглядывает в сараи, в дворницкую. Голос ее раздается неумолчно в самых разнообразных местах, скандалит она с упоением, прямо сказать — вдохновенно.
В парадных своих комнатах мадам Софья Бурдес (муж называет ее «Зося») бывает лишь в