В конюшне, где конюхом тот самый дед Милюк, который пожалел хомута, полный порядок. Впору напоенные лошади хрупают сочную сечку. Под ногами у них свежая подстилка. Сбруя висит на месте.
Ячный поднимает фонарь и, довольный, оглядывается.
— Будь здоров, — отвечает он на фырканье коня. — За деда я, Василь, всегда спокоен. Дед работает, как для себя.
Я вспоминаю Леночку и Нину, Миколу над книгой, все в саже лицо Чугунка, кузня которого звенит от темна до темна; вспоминаю сосновые бревна на снегу и смех усталых, но веселых лесорубов… Встает перед глазами наш день — обыкновенный, будничный день людей, которые делают свое дело и которым начхать на всякие там записочки.
Я повторяю слова Ячного:
— Да, этот работает, как для себя.
11
Давно не заходил к нам Михась, даже Валю додумался не пускать. А тут вдруг — здрасте!.. Мы все были дома, только что позавтракали. Никто почему-то не заметил, как он прошел мимо окон. Получилось, как на сцене: открывается дверь, и появляется новый герой. Притом герой навеселе. Двери так и остались открытыми, и он, перешагнув на костылях через порог, остановился.
— Мир вам, прихожане, кто в новой сбруе, а кто и вовсе без упряжки. Вот пришел к вам темный, пьяный мужик. Хуторянин… не говоря дурного слова. Шурин мой дорогой, Микола, закрой, будь добренький, дверь. Бегом! Чего глядишь? Надоело мне на одной ноге беспокоить себя из-за всякой мелочи…
Микола встал из-за стола и, смеясь, пошел навстречу Михасю.
— Ты ж гляди, — шепнула ему вдогонку мать и докончила просьбу свою, повернувшись уже ко мне: — Не перечьте вы ему, пускай будет тихо…
— Куда лезешь?!
Микола хотел поздороваться с Михасем, протянул ему руку.
— Куда лезешь, постой!.. — запротестовал Михась. — Тоже мне культура называется, а еще был начальником клуба! С тещей надо сперва поздороваться. Дорогая мамаша моей дорогой Валентины, нижайший поклон!..
Парень, видать, клюкнул изрядно. Случается это с ним редко. Был он с детства сорвиголова. Потом поуспокоился. Спокойствие Михася, или, вернее, его терпение, лучше всех умел испытывать отец, старый вдовец Селивей. Зудила был невозможный! Мало, что весь день торчит над душой, так и ночью: ляжешь, к примеру, спать в каморке — и то придет старик, сядет на пороге и ну пилить тебя ржавой пилой… Михась обычно молчал, а выпив, снимал со стены старую, расстроенную балалайку, тренькал по струнам большим пальцем, как зубом от бороны, и сладким голосом напевал:
Перед войной старый Селивей помер, и Михась остался один. На деревне его любили: и танцор и певун. Обычно он грубоват, даже резок, а выпив, на диво деликатен и забавен.
Поздоровавшись со мной без выкрутасов, Михась подошел к Миколе и вдруг, бросив костыли, остался на одной ноге.
— Микола, дружище, орел! — закричал он, расставив руки. — Не тронь меня, не помогай! А я тебя, брат, целовать буду. Вот так, злодей ты этакий, вот так!.. Ну, а теперь:
Он затянул и оборвал песню, а затем, при помощи Миколы утвердившись на костылях, повернулся к нам:
— Товарищи родственнички! Враг разбит, мир! Объявляю полную капитуляцию. Разрешите сесть…
Зять сел на лавку, поставил костыли рядом, снял шапку и уставился на меня.
— И где ж это ты с утра пораньше в бочку свалился? — начала было мать, но Михась, как бы сразу протрезвев, перебил ее:
— Погоди, старая, потом успеешь отчитать! Сперва буду говорить с хозяином. На Василя зло имел, с ним и мириться буду. Правильно?
Он вынул из кармана штанов поллитровку.
— Целенькая! С красной головкой. Одну такую, Вася, сам раздавил. Один. И закусывать не хотелось, цибульки только пожевал. А ты смотришь на меня и думаешь… Я знаю, что ты думаешь: насосался, дурень, залил зенки и пришел тут в хату спокойствие нарушать. Единоличник, живу за рекой!.. А это, по-вашему, что?
Михась полез в карман своей гимнастерки и вынул аккуратно сложенный листок бумаги. Это было… заявление. Короткое. «Председателю колхоза…» и т. д. «Прошу принять меня и весь мой инвентарь в колхоз». Под этим подпись: «Жданович Михаил Селивестрович».
— Ну? — взглянул на меня Михась. — Скажешь, может, что только пьяный я мог так написать? Написал, а тогда уже, брат, выпил. Тебя, черта, стыдно было, Василь!.. Теперь, конечно, ты не признаешься, а думал же про меня, что выкинете вы дурака с колхозного поля вон, как червяка из мяса, и вот буду я ковыряться там один, как жук в дерьме. Считали вы, что буду и я, как какой-нибудь Хрен Иванович, целые годы раздумывать, собираться. Вы тогда подумали: я не шутя про речку сказал, что я живу за рекой? Я так только ляпнул сдуру. Я про ногу свою думал: куда мне соваться на одной-то ноге? Вы считали, что мне земли своей жалко? На черта мне земля, если один останусь, без людей? Я ему сегодня дал! Я ему показал, где комар муху пасет! Только вы его здесь и видели! Вот как!
— Кому дал? Кого видели? — удивились мы.
— «Кому», «кого»? Копейку, кого же еще!
— Ай-ай-ай, — испугалась мама.
— Ты, старая, сиди и, покуда что, молчи. Я кровь проливал за советскую власть, а он мне что? Ты понимаешь, Василь, до чего он дошел: шептаться со мной вздумал, как с этими, со своими, компании со мной искать! Да ничего, я вам, хлопцы, потом расскажу. Он мне на наших людей!.. Э-эхх и… Погоди, старая, я не ругаюсь, я не пьяный. Я ему дал! Я от порога зашел, подпорочку свою взял вот этак вот, снизу, и — впер- ред, гвардия, ура! По горбу костылем, по горбу!.. Я ему… этому самому, так и сказал: двадцать четыре часа, и чтоб духу твоего не было в Заболотье!.. Вот так. Ну, а потом, конечно, выпил…
Позже, когда он немножко успокоился, мать сказала:
— А ты, Михаська, про ногу это зря. Живут же люди, что тут поделаешь? Найдется и тебе работа. Ведь дома ты тоже без дела не сидишь…
— Ай, теща, не учи!.. Я сам уже сто раз все передумал.
— И Валька будет работать. Зря ты тогда на всех — на Василя, на Вальку…
— Не надо, мама, не надо больше, — сказал Микола. — И так все… Не надо.
Михась хотел что-то сказать, но только посмотрел на Миколу, подумал и улыбнулся.
— Правильно, мать? — спросил Микола и, засмеявшись, прибавил: — Одно только неправильно — бутылка на пустом столе.
— Ай-ай! — всполошилась старушка. — А я, и верно, сижу да гляжу…