карман, снова пренебрежительно сплевывает сквозь зубы и некоторое время думает над тем, как бы получше сказать Толе о превосходстве такой, скажем, работы, как печатание третьего листа «Трясины», над всеми видами мелких печатных работ — разными там бланками, билетами… Он только хочет начать, как вдруг сквозь гул машин доносится суровый оклик:
— Эй, малый!
Это мастер. Бабашка, выхватив руки из карманов, лётом мчится к машине.
— Ты что, на работе или на базаре? — спрашивает Иван Семенович.
— На работе, товарищ мастер, — скорее покорно, чем растерянно, отвечает Михась.
— На работе, брат, не глазеют по сторонам. Это у тебя что? — Мастер показывает рукой на три измятых листа.
— Это, товарищ мастер, брак, — еще покорнее отзывается Михась.
Что тут еще можно сказать? Машина как будто в заговоре с Иваном Семеновичем. Так все хорошо шло, а как только Михась отошел, «пальцы» почему-то неудачно приняли два листа, смяли их, третий же лист и вовсе сошел с барабана разорванным. Хорошо еще, что мастер (ну и ловкий же он!) мигом заметил.
Как только Иван Семенович ушел, Михась, твердо решив больше ни на шаг не отходить от своей машины, начинает следить за работой «пальцев».
— Товарищ мастер! Товарищ мастер! — раздается тихий, приглушенный гулом машин голос.
Михась слышит его, но не оборачивается. Он знает: это Люда. Она стоит у кипы листов, отвернувшись, и делает вид, что чем-то занята.
— Михаил Батькович!
Михась не обращает на нее никакого внимания.
— Товарищ Лазунок, что это у вас? Неужто брак?
Люда не выдерживает: садится на кипу и звонко хохочет.
Желая показать девчонке, насколько он выше всех этих дурачеств, Михась начинает с невозмутимым видом насвистывать. Затем, немного успокоившись, он затихает, погруженный в свои мысли.
Подумаешь, сколько там этого брака! А все-таки…
Тут в памяти снова встает, как живой, тот самый старик.
Было это больше месяца назад, в школе. На переменке Михась со скуки надышал в замерзшем стекле небольшое круглое оконце. Стало видно, что делается на улице. Вон люди идут. Промчались три машины. Два солдата в полушубках проехали на санях возле самого тротуара… А потом Михась уже ничего не видел, кроме старика. Старик шел той стороной улицы, вдоль высокого серого забора. Степенно шагал по снегу, опираясь на палочку.
— Глянь, — позвал Михась Толю.
— Вот еще, Бабашка! И радуется, будто невесть что придумал! — сказал Толя. И все-таки, наклонившись к Михасеву оконцу, он стал смотреть.
— Старика видишь у забора? — спросил Михась.
— «Видишь, видишь»! Я его знаю, не только что вижу. Он книжки пишет. Писатель Якуб Колас. Он в типографию раз приходил. Мне тогда завуч его показал. Наверно, книжку какую-то приносил новую… Да ты погляди, — сказал Толя, снова наклонившись к оконцу, — он и сейчас в типографию идет. Вот и папка под мышкой, как в тот раз!
Где там глядеть в оконце! Михась схватил шапку и выбежал на крыльцо.
Чтобы Колас обратил внимание на маленького типографского ученика, мальчику надо было хотя бы поздороваться. А он стоял, совершенно растерявшись от восторга. Впрочем, если бы даже он и поздоровался, Коласу трудно было бы догадаться, что творилось в то время в душе у Михася… Для этого нужно было бы о многом рассказать.
Прежде всего нужно было бы сказать, что в этой маленькой Бабашке, несмотря на его пятнадцать лет, бьется сердце мужчины. И о том рассказать, где и как оно, это сердце, так быстро возмужало.
…Фашистские бомбы не дали Михасю окончить четвертый класс. Вместо школы мальчик ушел с родителями в лес, к партизанам. Рассказать бы о том, как он сидел в болоте во время последнего окружения, как его там нашла и вытащила за ногу овчарка. Фашисты сначала били его так же, как и всех взрослых, а потом вместе со всеми повезли куда-то в товарном вагоне. Теперь он знает, что их везли тогда, чтобы сжечь в печах Тростенецкого лагеря смерти. Тогда он не знал этого, как не знал никто из взрослых. Михась не знал, но он не хотел, чтобы его вез куда бы то ни было проклятый, ненавистный враг; он на ходу выскочил из вагона, а потом катился, как подстреленный заяц, с высокой насыпи под откос. По нему стреляли, но впустую.
Потом нужно было бы еще рассказать о том, как он вернулся домой, в родной колхоз. Вернулся с мамой и Верой, старшей сестрой, а отец сразу же пошел вдогонку за врагом. Рассказать бы о том, как маленький четырнадцатилетний паренек шел сюда, в город, целых сорок километров пешком. Лидия Петровна, учительница, прочитала в газете, что тут открывается училище, в котором будут учить печатать книжки. И он сразу пошел. Как он блуждал по улицам совсем незнакомого города, пока не нашел себе приюта. Как он думал о хлебе, пока у них не наладилась столовая; как он мерз в своей курточке, пока им не выдали форменной одежды… Рассказать об этом было нужно хоть бы для того, чтобы ясно было, что он, Михась, ничего не побоялся, что вот добился своего: он здесь скоро закончит учебу и будет печатать книжки. Напечатает тогда и Коласовы сказки и стихи, которые так волновали когда-то Михася…
Да, нужно, конечно, нужно было обо всем этом рассказать. Но бедный Бабашка не осмелился. Он так растерялся, что даже не смог поздороваться…
Большие окна типографии густо затканы причудливыми узорами мороза. За ними — поздняя ночь. А в цеху — несмолкаемый гул машин, однообразный, как шум морского прибоя. Из-под барабана на длинные стержни «пальцев» безостановочно плывут отпечатанные листы. Маленький печатник Михась Лазунок пристально следит за ними и мечтает.
А что, если бы сейчас вдруг открылась дверь и вошел тот самый старик? Вот он подходит сюда, к машине, и ничего не говорит, а просто берет верхний лист и молча смотрит. И, увидев, как аккуратно Михась Лазунок печатает его «Трясину», он говорит: «А как же тебя звать, хлопчик?»
«Ишь ты, тоже придумал! — вздрагивает Михась, как будто просыпаясь от сладкой дремоты. — Зачем он придет сюда так поздно? Да без пропуска его и не впустят. И вообще никогда он сюда не придет… А почему бы ему и не прийти? — снова возвращаются радужные мечты. — И пропуска ему никакого не нужно: его сам директор привел бы. Тут я его книгу печатаю, как же ему не взглянуть! А что, как и вправду сейчас…»
Ах, мечты! Не веришь, не веришь, а потом опять нет-нет да и посмотришь на дверь. Невозможное покажется таким возможным, что по всему телу вдруг забегают мурашки. Склонишься над листами — и покажется, что вот он стоит над тобой, старик, и смотрит… Станет так жарко-жарко, хорошо-хорошо. И прямо-таки веришь, что вот он стоит…
— Ну, помощник, как дела?
Ох, ты!.. Ну, чего? Это же мастер Иван Семенович смотрит на Михася и улыбается.
— Видишь ли, — говорит он, помолчав, — следить нужно старательно, со вниманием, но задумываться чересчур возле машины не стоит. Наше, брат, с тобой дело такое. Ничего особенного мы не придумаем. «Трясины» мы, браток, с тобой не напишем. А вот за эту штучку нам таки попадет…
Скажи ты, и как он все видит! Эта «штучка» — маленькое продолговатое пятнышко между строчек.
— А я, товарищ мастер, не заметил, — виновато говорит Михась.
— Ничего, проработаешь с половину моего — будешь замечать.
Иван Семенович поворачивает ручку мотора влево — и большая машина послушно прекращает работу. Пока он, засветив над выдвинутым талером лампочку, выправляет в пробельном материале эту «штучку», которая оставляет ненужное в книге пятнышко, Михась следит за его большими черными руками.
— Товарищ мастер…
— Ну?
— Можно мне взять один лист домой? Почитать.