Примерно через месяц Миколу забрале. Тот самый полициант и еще один с ним гнали Миколу по деревне утречком, когда ребята шли в школу. И нельзя было никак подбежать к другу, шепнуть: «Может, принести тебе, Микола, то, что стоит у вас в углу сарайчика за дверью? Я сбегаю…» Нельзя было сказать, потому что полицейские отгоняли их, а один даже крикнул:
«Большэвицке щэнента! Прэч! И вам до паки захцяло се?»[8]
Даник вместе с другими ребятами шел поодаль, там, где, голося, плелась тетка Алена, Миколова мать.
Теперь, стоя в углу на коленях, Даник думает, иногда даже шепчет про себя:
— Панский подлиза… Продал душу… И Миколу продал…
Это он о Цабе. Так говорит вся деревня.
5
Солнце, мороз и ветер. Эх, закружил, разгулялся! Так и царапает хрупкую снежную корку, так и сечет белыми жгутами поземки. Гонит ее по полю, через большак, снова по полю, по кустарнику и — под самый лес. А солнце такое, что на снег и не взглянешь!..
Но не от солнца Данику тепло — тепло от солдатского отцова башлыка, от большого, с чужого плеча, полушубка, от ходьбы по глубокому снегу. Он бредет вслед за мамой и глядит на пятки ее лаптей. Мама широко шагает, спешит за дядькой Кастусем и из-под большого посконного платка глядит на дядины сапоги.
Они идут совсем как те мужики, что ходят в окружной суд, — из-под Несвижа в Новогрудок, за сто километров. Впереди — главный, какой-нибудь дядька Сымон, которого вызывают как истца или ответчика. За дядькой — свидетели. Глядят каждый на пятки идущего впереди, и кажется, что гадают, будет ли в Кореличах только ситный с селедкой к чарке, как в Мире было, или, может, Сымон еще и колбасы возьмет, как вчера в Городее?.. А дядька Сымон повесил голову и раздумывает про пустобреха адвоката: как-то он завтра отбрешется? И о том еще, каково им теперь будет без коровы. Адвокат говорит: «Выиграем!» — да это еще вилами по воде писано, а Буренку пришлось продать…
Даник не раз уже видел, как ходят вот так по большаку, мимо их голынковского выгона. Ходят дядьки и из Голынки.
Вроде того идут теперь они. Впереди — дядька Кастусь, опустив голову, а следом — Даник с мамой. И тоже молчат.
Но идут они не в суд, а что головы склонили, так это от ветра.
Дядька Кастусь, мамин старший брат, пришел к ним сегодня из Микулич. И думает он сейчас о том, как это вдруг, ни с того ни с сего, повезло его сестре. Деверь ее, брат Даникова отца Петрусь Малец, прислал им денег. Из Минска — аж из-за границы! Он где-то там живет, и, видать, живет как человек, потому что — подумать только! — сразу такую кучу денег подарил. Если перевести на золото эти советские червонцы, так их будет целых тридцать золотых николаевских рублей. Ну, а на панские злотые — еще в четыре раза больше. Как с неба свалились. И пишет Петрусь Малец, что это — племяннику его Даниле на учение. «Сыну брата моего Ивана, отдавшего жизнь за советскую власть» — так и пишет в заказном письме. Как-то теперь заживет сестра при деньгах? По совести сказать, так надо бы хоть полоску земли прикупить или завести наконец какую-нибудь лошаденку. Да что ж поделаешь, когда деверь приказывает хлопца учить?.. Когда он, дядька Кастусь, собирался сегодня с утра сюда, в Голынку, его баба вкрадчиво усмехнулась. «На поросенка хотя, — говорит, — займи». Оно бы не мешало. Помогает же он Зосе, сестре, и часто. Однако не бухнешь так сразу: «Дай!» Пускай уж хоть сама, бедная, на человека похожа станет. Этакая уйма денег!..
Сама Мальчиха так просто обалдела от счастья. Вчера принесли с почты письмо и повестку, зашумела вся деревня, и с того самого «мента», как говорит Зося, мысли у нее в голове путаются между собой и то и дело приходит радость. Денег вдруг свалилось столько, что и умом не обнять. До этих пор Зося копила весь свой капитал в платочке, туго завязав в узелок и медяки и бумажки. Если какая-нибудь пятерка несчастная и была за душой, так и то с копейкой, думалось, смелее себя чувствуешь. А теперь… Страшно было бы одной и идти за ними. Кастусь, спасибо ему, пошел. Согласился. Он-то небось везде разберется. Да и сынок вот тоже. Ишь, уперся — «пойду». Надо ж ему из одежки чего-нибудь купить… «Сыну брата моего…» — вспоминает Зося письмо. Лучше бы он, боже милый, сам был жив, ее Иван, чем все эти деньги. Да что поделаешь? Сегодня уж не придется, а в следующее воскресенье она закажет по нем панихиду. Как все добрые люди.
И Зося уж видит, будто наяву, как ей улыбается всегда пьяненький псаломщик Харкевич, получая от нее денежки. После обедни — панихида. Зося представляет, как она стоит на коленях посреди церкви вместе с сыном и в руках у них горят, оплывая душистым воском, большие свечки. Даник и рад, что все глядят на них, и скучно ему, шельме, — наслушался уж и он разговоров в деревне, что будто бы бога нет… Он садится на пятки и разглядывает, что делается вокруг. А сама она прислушивается к непонятным святым словам батюшки, улавливает среди них имя своего Ивана и крестится вдогонку, старательно прижимая три пальца к изрезанному преждевременными морщинами лбу. Сквозь синеватый пахучий дым кадила блестит позолота иконостаса. Бородатые боги глядят почему-то хмуро. Только матерь божья улыбается. А певчие как хорошо поют! Один псаломщик чего стоит: он как рявкнет своим басом, так даже сердце зайдется… И верится Зосе, что теперь-то Ивановой душеньке полегче станет — этакая, людоньки мои, панихида!..
Надо будет только пришить боковой карман к бурнусу, думает Зося, снова вспоминая о деньгах. А потом откуда-то всплывает мысль, что бога, может, и в самом деле нет… И Иван же так говорил когда-то, и брат его, деверь Петрусь, тоже, наверно, безбожник. А люди-то они какие умные! Все снова начинает путаться в голове. И вот опять приходят на ум письмо и деньги — подумать только, из самого Минска! — и ее охватывает огромная, небывалая радость. И все вдруг становится ясным, как этот вот белый, солнечный божий денек. Только ветер же какой! Остановившись, Зося оглядывается и с улыбкой спрашивает своего хозяина:
— Идешь, Данила?
— Иду, иду, — отвечает Сивый, и глаза его поблескивают из-под башлыка.
Даник задумался тоже.
Ему уже одиннадцать. Он второй год сидит в третьем классе. Что, разве он плохо учится? Да нет! Не только школа, вся Голынка знает, что он, Зосин Даник, учится лучше всех. Больше всех читает — и белорусских, и польских книг, и русских, только бы раздобыть. А вот остался в третьем на второй год. Кто его ведает, может, и еще год сидеть придется. Такой уж заведен у панов порядок: кто не посылает в школу ребят до четырнадцати лет — плати штраф, а не то отсиживай в каталажке. За все отсиживают люди: и за подати, и за штрафы, если нечем заплатить. Деду Роману пришло от сына из армии доплатное письмо, так он и за доплату эту просился отсидеть. Маме ни штраф платить, ни отсиживать, известно, не хочется, вот Даник и ходит вторую зиму в третий класс. Идти в четвертый в местечковую школу не на что. Да и маме надо помогать. Шесть чужих коров и свою Рогулю пасет он летом.
А в школу, в четвертый класс, до чего же хочется!..
Весной, когда он окончил третий, побывал у них сам «пан керовник» — директор местечковой семилетней школы.
«Пан, разумеется, — обратился он к ихнему Цабе, — лучших учеников направит ко мне, в четвертый класс, а этого, Мальца, — непременно в первую очередь».
«Пан керовник, — прогундосил Цаба, — он, Данель Малец, очень бедный, сирота. Не о чем и говорить».
«Жаль, но что ж — нет так нет».
А тут вчера дядька Петрусь прислал письмо и деньги. Вот тебе и «жаль», вот тебе и «нет так нет»! Только бы до весны дотянуть, а там, осенью, я тебе, пан Цаба, не «здрасте», и ты мне не засти!
От тяжелого кожуха у Даника болят плечи и намокла спина. Край башлыка, которым мальчик обвязан по самый нос, запотел и подмерзает от ветра, потом от дыхания оттаивает и снова подмерзает. Мальчик перебирает заиндевелое сукно горячими губами и все думает.
Дядька Петрусь, незнакомый Даниле брат его отца, — очень добрый, должно быть, и очень умный