отца Никодима, вся ее болезнь давно прошла бы. А ты, матушка, сама виновата, что не принуждала Намию посещать храм и выполнять все предписания церкви.
– Боже мой! – воскликнула тетка, – разве я о ней не заботилась! Но она пошла в мою покойную мать, Олимпию, та была, – упокой Господи душу ее, – такая же взбалмошная и упрямая. Отец, бывало, чуть грудь не надорвет, кричит на нее, а она уставится глазами в стену и молчит, слова не промолвит целыми днями. Не удивительно, что соседи считали ее колдуньей.
– Не хорошо говорить дурно о бабке, – заключила этот разговор Аттузия, – но, кажется, Олимпия, действительно, занималась греховным делом гадания. Этот ее грех мы теперь искупаем страданиями и должны сносить их безропотно, чтобы облегчить муки ее бедной души.
Продолжать разговор о Намии мне не хотелось, так как я догадывался о настоящей причине ее болезни, да и тетка скоро опять заговорила обо мне, и еще много умных советов услышал я от нее в тот день. Аттузия же презрительно молчала, с явным осуждением оглядывая богатую обстановку дома Симмаха. При расставании я обещал, что через день вернусь в дом дяди.
– Благодарение Богу, – сказала мне тетка, – у тебя есть родственники в Городе, и незачем тебе жить из милости у чужих людей. У нас для сына Руфины всегда найдется комната, и лишний человек нас не стеснит. Живи у нас, сколько хочешь.
Едва я успел усадить в носилки тетку и Аттузию, как ко мне пришел другой посетитель: мой друг Ремигий, откуда-то тоже узнавший, что я в Городе.
Я давно не видел Ремигия и очень ему обрадовался, так как многими чертами своей души он мне нравился. Но с первых же минут я заметил, что с Ремигием что-то случилось: он побледнел и похудел, и не оставалось следа той веселости, которая делала его самым желанным председателем на дружеских пирах. Казалось, что за мое отсутствие из Рима некий гневный бог подменил Ремигия.
– Милый Религий, – сказал я, – можно подумать, что был тяжко болен не я, а ты. Объясни мне, что это значит. Или какая-нибудь фракийская волшебница изводит тебя чарами?
Ремигий ответил мне уныло:
– Ты почти угадал. Действительно, я подпал под чары волшебницы. Со мной случилось самое плохое, что только может быть с людьми: я люблю!
– Ну, это еще не такая беда, – возразил я, смеясь. – К тому же это, кажется, не так ново. Ты ведь можешь всегда повторять стихи Назона:
Ремигий, встав с кресла, стал ходить взад и вперед по комнате, и в его движениях не было прежней самоуверенности, но какое-то беспокойство и тревога. Он ответил:
– Нет, Юний, именно я был в числе тех, которые часто влюбляются. Было много женщин, от которых я с ума сходил, – так они мне нравились, но которых я забывал через месяц, как тень на перекрестке. Я считал, что женщины существуют для нашего удовольствия, так же как хорошие вина. Напиться допьяна старым цекубским и добрым каленским или повеселиться ночь с красивой флейтисткой мне всегда казалось одно и то же. А вот теперь все изменилось, и, кроме одной женщины, нет для меня других на свете. Я сам над собой смеюсь, повторяю днем и ночью:
и ничего не могу с собой поделать!
Я решительно не узнавал Ремигия, хотя он и пытался улыбаться, говоря свои грустные речи, и, конечно, я его спросил:
– Кто же эта удивительная девушка, одержавшая победу над непобедимым сердцем Ремигия? Она смертная или из рода богов?
Ремигий посмотрел на меня пристально и ответил с видом несколько вызывающим, чем он старался прикрыть чувство неловкости или стыда от своего признания:
– Ты бы никогда не угадал кто, клянусь Геркулесом! Это – девушка, которую ты, вероятно, помнишь, та, которую мы с тобой встретили в Римском Порте. Та Галла, или Лета, к которой я тебя водил незадолго перед твоим отъездом.
Ремигий был прав: этого мне не могло прийти в голову, и я переспросил его c изумлением:
– И ты говоришь, что любишь безумно Лету? Но ведь послушай, милый Ремигий, она сделалась достоянием всех; ты сам покупал ее за несколько сестерций. Она, бесспорно, девушка милая и может нравиться, но как же ее любить? А уж если ты любишь ее, то любовь твоя, по крайней мере, счастливая.
– Ты думаешь? – воскликнул Ремигий. – Это такое счастие, что я предпочту муки Тантала, Сисифа и Иксиона, да еще в придачу всех грешников в христианском аду! Все три фурии гоняются за мной по пятам и хлещут своими бичами! Такое счастие, что я желаю его всем моим врагам, существующим и тем, которых еще пошлет мне судьба!
Волнуясь и безуспешно стараясь шутить, Ремигий рассказал мне, что с ним произошло за время моей жизни в Медиолане.
Сначала Ремигий посещал Лету просто как красивую девушку, но постепенно так к ней привык, что не мог дня провести без нее. Он несколько раз предлагал ей покинуть лупанар и поселиться с ним вместе, но Лета отказывалась, находя, что Ремигий недостаточно богат для нее. Ремигий все-таки продолжал посещать Лету, хотя его и мучила мысль, что он принужден делить ее ласки со многими другими. Все деньги, какие только были у Ремигия, он тратил на Лету, она же насмехалась над его дешевыми подарками. Потом богатый подрядчик, владевший в Риме несколькими домами, который называл себя, без всякого, конечно, на то права, Помпонием, выкупил Лету из лупанара и поселил ее в своем доме, за Тибром. После этого положение Ремигия стало еще хуже: Лета не отказывала ему в своих ласках, но им теперь приходилось прятаться и скрываться. Помпоний был очень ревнив, и Ремигий мог видеться с Летой лишь украдкой, подкупая рабынь, приставленных к ней. Кроме того, самое сознание, что Лета принадлежит другому, мучило его нестерпимо.
Представь себе, милый Юний, – жаловался Ремигий, – насмешку над Тримальхионом – вот что такое этот Помпоний. Он толст и лыс, груб и невежествен, он говорит «alvus» о женщинах, «lepor» вместо «lepus» и беспрестанно повторяет: «ad instar и memini me fecisse», a когда начинает рассуждать о литературе, путает Варрона с Варием. Это не мешает ему метить в консулы. Галла меня все-таки с ним познакомила, я у него бываю в доме и часами слушаю его глупое хвастовство, а после должен уходить, тогда как он остается с Галлой! Иной раз я готов разбить ему голову! По счастию, он столь же любит наживу, сколько ревнив, и каждый день, утром, сам отправляется осматривать свои дома и работы и собирать деньги со своих жильцов, а я тогда именно и прихожу к Галле. Но вообрази, каково мне приближаться к тому самому ложу, на котором только что лежала эта толстая кабанья туша, из которой в Галлиях сделали бы великолепные окорока! Ho что же я могу поделать? У Галлы теперь свои носилки, черные рабы, фригийские рабыни, золотые украшения, шелковые столы, а у меня последние дни нет и медного асса. На беду была та наша встреча в Римском Порте, и не будь я Ремигий, если здесь дело обошлось без колдовства!
Я сам согласен был думать, что Pea и ее сестра владели какими-то тайными чарами, однако приложил все старания, чтобы как-нибудь успокоить и утешить Ремигия. Не очень веря в то, я напомнил ему, что все на свете проходит, что «время, пожиратель вещей», уничтожает самую сильную любовь, что «тупится сошник, на полях, железный» и что весело бывает после смеяться над миновавшими горестями. Мои утешения, конечно, мало подействовали на Ремигия, хотя он и продолжал подсмеиваться над самим собой. «Это мне мстит всемогущая богиня Венера, – говорил он, – за то, что я смел сомневаться в ее власти!»
Ремигий взял с меня обещание, что я посещу его, как только совсем поправлюсь, а с своей стороны обещал повести меня к Галле, в дом Помпония. Прощаясь со мной, Ремигий, уже в дверях дома, повторил с притворной улыбкой:
– Me miserum!
III
На следующий день я сказал Рустициане, что намерен вернуться в дом дяди, и усердно поблагодарил ее за ее заботы обо мне во время моей болезни. Сборы мои были недолги, так как все мои вещи были уже уложены в том дорожном ларе, который Симмах давно прислал мне из Медиолана с одним из рабов. Но вечером в последний день моего пребывания в доме Симмаха мне пришлось пережить тягостное