хищник. Двуногий из волчьей породы. Во время войны ему жилось трудно, да? Всем жилось трудно. Но одни находят радость даже в трудной, а все же человеческой жизни и ни за что не расстаются с ней, а другие — вроде Дерябы — становятся хищниками. Вскоре они узнают, что жизнь хищника только издали кажется легкой, а на самом деле труднее трудной: всюду гонят, преследуют, не дают никакой волюшки… Однако стать хищником легко, а вернуться в человеческую семью трудно. Деряба как раз из тех, которые не возвращаются: хищническая страсть у него уже в крови… — Леонид неожиданно зябко передернул плечами. — Вы ничего не замечали за Дерябой в последние дни? У него какой-то странный взгляд: вроде бы страдает от тяжелой-претяжелой тоски. Не замечали? Я думаю, ему надоело промышлять по мелочам. На большое дело его тянет. Преступники, как и пьяницы, стра-дают запоями. У Дерябы вот такой запой, вероятно, и начинается. А чем же ему здесь, в степи, свою страсть утолить? Вот он и бросился в Москву. В большом городе — что в большом лесу.
Федя Бражкин сердито засопел и спросил:
— И откуда только берутся такие, как Деряба?
— За войну развелось их много, — ответил Ионыч.
— Да, за войну и послевоенные годы много хищников наплодилось, и не только в лесах и степях, — согласился Леонид'.
— Но почему? — с наивным видом спросил Федя.
Леонид нахмурился и уклонился от прямого ответа.
— Они живучи и плодовиты куда больше, чем мы думаем, — сказал он после небольшой паузы. — Ошибаемся мы, здорово ошибаемся, делая вид, что их у нас немного. Ложный стыд! Хищникам только этого и надо: легче преступничать и плодиться.
— Мало их сострунивают! — сказал Ионыч сердито.
— Таких не сострунивать, а обкладывать надо и уничтожать стаями! — поднявшись у стола, горячо заговорил Ибрай Хасанов. — Никакой пощады! Вот как надо! Воспитаешь их, как раз! Посадят в тюрьму воришку — выходит вор, посадят хулигана — выходит бандит. Они там друг от друга учатся. И почему, скажи, пожалуйста, раньше срока выпускают таких из заключения? Посадят на десять лет, а он отсидит два года — и опять на воле! Зачем такая скидка? Нет, сиди, зверюга, весь срок, сколько заслужил. Вот теперь по амнистии всех без разбору распустили… Какой-такой порядок? Все тюрьмы пусты.
— Свято место не будет пусто, — заметил Ионыч.
— Знаю, соберут обратно! Как не собрать? — всё более горячился Ибрай. — Но пока собираешь, они еще больше плодятся! А сколько горя принесут людям! А надо так сделать: за смерть — смерть! Вот какой закон надо!
Друзья-беглецы весь этот разговор слушали по-разному: Хаяров все время смотрел в землю, стараясь показать, что слушает пустую болтовню только из вежливости и занят исключительно своими мыслями; белобрысый Данька, наоборот, все время сидел со слегка оторопелым выражением на остроносом птичьем лице, а когда Ибрай сказал свои последние слова, из его груди нечаянно вырвался жалобный вздох. Хаяров тут же сердито толкнул его локтем в бок и решительно поднялся на ноги:
— Ну, мы пошли!
— Идите, кто вас держит? — ответил Леонид. — У нас свой разговор. Идите, но знайте: вас не будут судить, как судили дезертиров с фронта, но презирать будут не меньше! Вы не от нас дезертируете — вот от чего! — Он указал рукой на флаг. — Оттуда, где поднят наш флаг, могут бежать только трусливые и подлые люди! Таких нам не надо. Скатертью дорога. На все четыре!
Беглецов долго провожали молчаливыми взглядами. Они шли намеренно неторопливым шагом, не оборачиваясь, и только когда за пахотой повернули в сторону Лебединого озера, Федя Вражкин удивленно произнес:
— Ушли все же!
— Не пойму, зачем они оставались на ночь? — задумчиво проговорил Леонид.
Из зарослей акации поблизости от вагончика быстро вышел Петрован — без шапки, со взъерошенным белым чубом и с пестерькой в руках. Он поставил пестерьку у ног бригадира и сказал:
— Вот, глядите!
Все будто онемели, увидев в руках Петрована волчонка.
— Они, — сказал парнишка, кивая в степь.
Внезапно побледневший Леонид взглянул на фигуры удаляющихся беглецов — казалось, они медленно уходят в землю — и сказал:
— Теперь все ясно.
— Из одной стаи! — с сердцем воскликнул Ионыч.
С новой клетки к стану двинулся один из тракторов. Он приближался быстро, рокоча ровно, сильно, легко, и вскоре до опушки колка, где плескался красньщ флаг, дошла от него по земле легкая дрожь…
Разгорелся этот день, будто ради праздника, на удивление быстро и знойко. В обычное время утренний ветерок затих, и тогда над безбрежной зыбкой степью, впервые крепко пригретой жарким и ослепительным солнцем, бесшумными и чистейшими волнами разошлось половодье — марево. Степь превратилась в мир чудес: в далях незаметно рождались тихие и светлые, как слеза, озера; таинственные лесистые острова стояли в воздухе, не очень высоко над землей; голубыми айсбергами уходили в неведомое тракторы; пасущиеся на целине кони казались огромными, могучими мамонтами… Все потеряло реальные очертания, стало расплывчатым, силуэтным, призрачным; все возникало и исчезало, как бывает только во сне.
Это была весенняя сказка земли и солнца.
Нет, степь не была безмолвной. Тысячи тысяч жаворонков, неугомонных, голосистых, горячих, возносясь в лазурную высь, пели так серебристо и сладостно, с таким упоением, что чуть не замертво падали в травы. Но на смену им с земли все время взлетали, исступленно трепеща крылышками, другие, не менее азартные певцы. Неисчислимый хор народных любимцев звенел над всей степью страстно и неумолчно. Невзрачных, сереньких певцов почти невозможно было найти глазом в сверкающей вышине, и потому казалось: здесь поет весь воздух.
А вскоре и того волшебней стала степная сказка. От западной черты горизонта, опять-таки неуловимо, поднялись в раздольное, беспредельно высокое небо и тронулись на восток легчайшие, пенисто взбитые, неземной белизны облака. Озаренные солнцем, они плыли над степью, украшенной флагами, овеянной теплынью и обласканной нежнейшей песней, очень медленно и величаво. Дух захватывало у всякого, кто смотрел с земли на это новое чудо в степи…
В саманной халупе Иманбая у Лебединого озера, где теперь валялось рыбачье барахлишко Ионыча, беглецы устроили привал. Сбросив на земляной пол вещевой мешок, Хаяров прежде всего тщательно осмотрел, обшарил и обнюхал все углы и закоулки халупы: он не рассчитывал найти здесь что-либо ценное, но не мог отказать себе в том особом удовольствии, которое всегда доставляло ему изучение незнакомой обстановки. Потом он присел у очага, покопался палкой в золе и заключил:
— Огня не зажигал. Хитер!
— Может, он и не ночевал здесь? — с какой-то надеждой спросил Данька.
— Ночевал. Я чую: кровью пахнет. У Даньки в испуге вытянулось лицо.
— У него же шкурки, — пояснил Хаяров.
— Ах, да… — И Данька уронил голову.
— Ты что киснешь? — строго спросил его Хаяров.
— Боязно мне, — вздрогнув, ответил Данька.
— Смотри, я тебе поною! — Хаяров погрозил дружку смуглым волосатым кулаком; белки его глаз при резком повороте головы блеснули в полумраке холодной, влажной белизной. — Дурацких разговоров напугался? Заячья твоя душа!
— Не хочу я туда…
— Пойдешь! У нас без демократии!
Хаяров хотел быть по отношению к Даньке, особенно наедине, точно таким же, каким по отношению к нему был Деряба.