Итак, Бог, именно Бог, в котором Природа и Дух являются лишь 2-мя из бесконечного числа свойств, любит, и, поскольку его любовь обнаруживается в нашей любви к нему, она должна иметь одинаковую с ней сущность. Так крайний антиантропоморфизм оборачивается утонченной антропоморфией. Так что и здесь мы в конечном итоге имеем дело с признанием нашей встречи с божественной действительностью — поистине встречей, поскольку здесь она осуществляется в восприятии тождества ('unum et idem'-Одно и то же (лат.). — Примеч. пер.) его любви с нашей, хотя мы, конечные природные и духовные существа, с ним, Бесконечным, совершенно нетождественны.
Спиноза начал с высказываний, в которых утверждалось, что Бог существует, причем не в качестве духовного принципа, который, может быть, не существует нигде, кроме как в мышлении о нем размышляющего, но в качестве действительности, а именно в самой себе заключенной, полностью независимой от нашего бытия действительности, — именно это он выразил с помощью понятия субстанции. Однако закончил он такими высказываниями, которые предполагают, что Бог находится в действительном отношении к нам, а мы — в действительном отношении к нему. То и другое Спиноза выразил в понятии 'интеллектуальной любви' Бога, причем определение 'интеллектуальный' следует понимать, исходя из антиантропоморфной тенденции философа, для которого самое главное состояло в том, чтобы положить конец человеческим попыткам составить наглядное представление о Боге и тем самым дать наиболее широкое толкование библейскому запрету изображать Бога, при этом, однако, не повредив действительности отношений между Богом и человеком. А если ему это не удалось, то причина лежит в том, что он желал знать в данном взаимоотношении только его высшее выражение, но не земное его содержание, т. е. диалогическое общение между Богом и человеком: божественное обращение — в том, что выпадает на нашу долю, и человеческий ответ — в том, что мы совершаем и чему позволяем свершиться. Впрочем, намерение свое Спиноза высказал с достаточной ясностью.
Мышление нашего времени характеризуется качественно иным стремлением. Оно исходит из того, чтобы, с одной стороны, сохранить идею божественного как составляющую собственно предмет искания религии, а с другой стороны, искоренить действительный характер идеи Бога и тем самым — действительность нашего отношения к Богу. Это происходит в чрезвычайно разнообразных формах, открыто или замаскированно, аподиктически и гипотетически, будучи высказанным на языке метафизики либо психологии.
На заре нашего времени были высказаны долгое время остававшиеся неизвестными, да и сегодня еще недостаточно учитываемые возражения Спинозе. Это — высказывание, которое мы (в многочисленных вариантах) находим в замечательных набросках Канта, относящихся к его позднему периоду: 'Бог — это никак не внешняя субстанция, но просто наше внутреннее моральное отношение'. Разумеется, сам Кант не остановился на этом высказывании: мысль об этом все время его мучила, и в тех же самых набросках он предлагает и совершенно противоположные тезисы. Однако читатель, который не спасует перед тяготами и муками этого чтения, в конце концов признает, что именно это и есть то, что искал и что старался постигнуть Кант в конечном итоге: Бог, который задает то, что философ некогда обозначил как 'постулат практического разума', т. е. преодоление противоречия между безусловностью требования и условностью всякого имманентного обоснования, 'основание всякой обязательности вообще'. То, что Бог, являющийся не чем иным, как моральным отношением внутри нас, не может этого дать, что только само по себе абсолютное может сообщать абсолютную же обязательность — вот что питало Кантово беспокойство. Некогда в своей моральной философии он попытался обойти это фундаментальное затруднение таким образом, что на место отдельного человека он поставил человеческое общество, сохранность которого должен был обеспечить моральный принцип. Но разве в глубине всякого подлинного одиночества мы не чувствуем, что еще по ту сторону всякой социальности, а скорее, пожалуй, именно там уже существует напряжение между добром и злом, между исполнением и неисполнением того, что имелось в виду осуществить в нас во всех и в каждом отдельном человеке? И все же по самой моей сути я не в состоянии понимать себя как последнее основание этого утвердительного и отрицательного ответа самому себе, как ручательство безусловности, которой я хотя и не обладаю, но все же подразумеваю под этим утвердительным и отрицательным ответом. Встреча с перво-словом, с перво-произносителем 'да' и 'нет' не может быть заменена никакой встречей с самим собой.
Разумеется, мышление нашей эпохи не удовольствовалось своей ирреализацией Бога и сведением его к моральному принципу. Важнейшей тенденцией послекантовской философии было стремление к тому, чтобы восстановить абсолютное как таковое, т. е. как не 'в нас' или по крайней мере не только в нас существующее. Унаследованное имя 'Бог' должно было быть сохранено ради глубины стоящего за ним содержания, но так, чтобы всякая его связь с конкретикой нашей жизни как открытой для божест-венных явлений стала бессмысленной. То, в чем не было сомнений у таких мыслителей, как Платон и Плотин, Декарт и Лейбниц, — действительность узрения или контакта, которым непосредственно обусловливается наше бытие, — полностью исключено из мира Гегеля (если отвлечься от его юношес-ких работ, которым свойственно совершенно иное направление). 'Духовное, то, что мы называем Богом' и то, что 'является единственно действительным', по существу своему доступно только разуму, но не человеку в его целостности, живущему своей конкретной жизнью. Радикальная абстракция, с которой, по Гегелю, начинается философствование, допускает исчезновение вместе со всей прочей действительностью наличного бытия также и действительности 'Я' и 'Ты'. Абсолютное, мировой разум, идея, т. е. 'Бог', пользуются, по Гегелю, как вообще всем существующим и происходящим в природе и истории, так и тем, что относится непосредственно к человеку, чтобы достичь самоосуществления и совершенного самосознания; но никогда они не вступают в действительные, непосредственные отношения с нами, как и нам они не предоставляют никакой связи с ними.
При этом Гегель занимает своеобразную двойственную позицию в отношении Спинозовой 'amor Dei'(Любовь Бога (лат.)). 'Разумеется, жизнь Бога и божественный элемент, — говорит он, — могут проявляться как некая игра любви с самой собой', но тут же прибавляет: 'Идея эта снижается до назидательности и даже до пошлости, если в ней будут отсутствовать искренность, боль, терпение и труд отрицательного'. Для Гегеля из этого совершенно справедливого соображения (которое, разумеется, никак не затрагивает мысль Спинозы) следует, что сам Бог должен быть вовлечен в диалектический процесс, в котором по-являются и последовательно преодолеваются отрицания. Однако при этом конкретная встреча Бога с противоречием, как она зафиксирована внутри человеческого, личного и исторического, существова-ния, отодвигается в область вымысла. Субстанция, которая из своих бесконечных атрибутов открывает нам только 2 — Природу и Дух — и в то же время позволяет своей бесконечной любви озарить нашу конечную, становится здесь субъектом абсолютного, охватывающего природу и дух процесса, и именно в этом процессе, в 'неодолимом порыве', она достигает своей истины, собственного самосознания. В этом процессе, в котором 'хитрость мирового разума' заставляет 'страсти действовать себе на пользу', 'индивидуумы приносятся в жертву и оказываются брошенными на произвол судьбы'. Основная тема всех религий, которую могли разве только варьировать даже 'атеистические' типы философии, т. е. драматическое противостояние ограниченного и неограниченного бытия, оказывается изглаженной, поскольку заменяется лишенной партнера, всеиспользующей и всепереваривающей деятельностью борющегося с самим собой из-за самого себя мирового духа. Гегель, который хотел сохранить религию в новом образе, когда 'религия откровения' пришла бы к своему завершению как 'открытая', лишил ее содержания для той эпохи, у конца которой мы стоим. 'В Боге более нет сокровенного', — говорит он об этой высшей, на его взгляд, ступени. В самом деле, нет, вот только то, что здесь и теперь называют Богом, уже не может быть Богом для человека — чем-то изначально-таинственным и в то же время явно с ним встречающимся в минуты отчаяния и восторга.
Высказывание Ницше, что Бог мертв, что мы убили его, в патетической форме обобщает конечное положение, свойственное нашей эпохе. Однако в еще более ясной форме, чем эта в ином тоне и с иным смыслом повторяющая фразу Гегеля декларация, о том же говорят попытки вновь заполнить обозначившуюся таким образом пустоту бытийственного горизонта. Укажем лишь 2 особенно значительные попытки.
Исходный пункт Бергсона — это факт des effort createur que manifeste la vie ( Творческого стремления, обнаруживающего жизнь (фр.)). Этот effort, говорит он, 'принадлежит Богу (est de Dieu), если не сам Бог'. 2 -я часть фразы ничего не оставляет от 1-й. Прежде всего потому, что стремление, т. е. некий процесс или первичная форма некоего процесса, не может быть названо Богом без того, чтобы полностью не лишить