Здесь бы Онуфрию Ипатычу и вмешаться. Но вязкая тина облепила его: это было безразличье к участи крикуна, отвращение к его слабости, и Веремиенко молчал. Мгновения тишины густели, как сумерки. Тер-Погосов бегло повернулся к нему, прищурился, чуть-чуть наклонил голову. Покорная усмешка замкнула рот Онуфрия Ипатыча. Гуриевский заметил это.
— Подмахиваешь, тварь купленная, — прошипел он.
Он опирался на стол руками, как будто невидимая тяжесть придавила его.
— Бросьте бесноваться! — приказал, торжествуя, Тер-Погосов. — Петрушку играете, а тут все на острие ножа. Может быть, вам придется оправдываться тем, что я задерживал деньги, — все валите на меня!
Гуриевский побледнел, мешковато сползая на стул. Веремиенко никак не подозревал, чтобы этот мужчина так скоро сдал и пришибленно скулил:
— Что это значит, что за туман напускаете?..
— А то значит, что вокруг нас вьются и добираются. И я, только я, еще в силах спасти всех. Я нынче отвел удар от Величко. Вы думаете, это ничего не стоит, даром делают нужные люди… Не путайтесь в ногах. Ну, едем, Онуфрий Ипатыч, — коротко бросил он и вышел, уверенный, что Веремиенко последует.
Проходя под открытым окном, не заботясь, что Гуриевский слышит, балагурил:
— Евгения Валерьяновна за вами прямо скучает.
Муханов дремал или делал вид, что дремал, полулежа в каретке. Дверца открылась, — вздрогнул, улыбнулся Онуфрию Ипатычу (он всегда помнил, что улыбаться надо нежно), промолвил расслабленно:
— Заснул и видел во сне что-то тягостное. Как мило, что вы разбудили меня. По Фрейду, всякий сон похож на загадочную картинку с вопросом: где смерть?
Тер-Погосов крепко сел на зазвеневшую пружинами подушку.
— Зачем пессимизм! Надо о жизни заботиться. — И произнес как будто для себя: — Всегда даже самого храброго еврея можно напугать. А тогда из него веревки вей. — И также для себя, уединенно и оскорбительно рассмеялся.
Это должно было обозначать, что Георгий Романович доверяет тем, кто имеет удовольствие сидеть с ним в карете «Бенца» и спускаться на подвывающих тормозах узкими вонючими улицами к главным кварталам города и покупать Абрау-Дюрсо.
Худое, бритое, в складках лицо Муханова преследовало Веремиенко, как обожравшегося — воспоминание о пище. Куда ни отведешь взгляд, — всюду порочные морщины, бледность, спокойная неподвижность среди искаженных опьянением и возбуждением багровых ликов. Длинный, в полувоенном френче из грубого сукна, он чем-то напоминал пилу. Угощал витиевато и старомодно. После голодной, тесной Москвы, видно, никак не мог привыкнуть к квартире в три комнаты, к просторной столовой, к обилию вина. Он уже два раза успел сообщить своей соседке, розовой блондинке со слишком влажными губами, что его прадед был приятель Пушкина. Оба раза он вспомнил об этом, передавая кому-то пятифунтовую банку знаменитой астаринской икры.
Евгения Валериановна, рослая, очень плотная, темноволосая женщина в смуглом загаре, прельстила его круглотою, хорошим аппетитом и почти мужской физической силой. Она была под стать соседу справа, Величко, который благосклонно попивал белое вино, и слушатели внимали — разговаривал многозначительно.
— Перед истинным коммунистом, не по одному партбилету, развертываются сложнейшие личные проблемы. Я, например, задумываюсь, и задумываюсь до боли, как сочетать вежливость и тонкость — с пролетарской простотой? И, сжигая корабли, оставлять ли эстетику?
— Оставлять, оставлять, — щебетнула Евгения Валерьяновна вовсе ей не свойственным тоном. — Любовь к красоте у революционера, — чудно!
Величко приосанился и выводил тенорком:
— Как это мне близко. Я тоскую на работе, которую веду теперь. Земорганы — это такая проза. Я никого не обижаю, товарищи? Здесь агрономы…
— Пожалуйста, — скучливо проворчал Тер-Погосов.
— Я бы с удовольствием, конечно, пошел по издательству, по просвещению, на культработу какую- нибудь… Но для меня это мелко, партия не отпустит меня.
Евгения Валерьяновна попыталась ввернуть: «Вас так ценят…» Он поднял взор к потолку, не зная, на ком его остановить. Его всегда удивляла компания у Муханова: какие-то бесцветные молодые люди из бухгалтерии Саранчовой организации, из приемочно-оценочной комиссии, машинисточки, — спецы решительно опускались. Он даже не помнил фамилии этих своих подчиненных, по небрежности и неразборчивости хозяев ставших его собутыльниками. Он достал часы, взглянул, поднялся, пошатываясь.
— Товарищи, неотложные государственные дела призывают меня к работе. Зубы письменного стола держат меня непрерывно. Но, с другой стороны, я не имею права роптать. Я на гребне нового, я связал свою судьбу с революцией, и чем бы я был без нее? — спрашиваю себя. В лучшем случае был бы учителем. Впрочем, так и весь пролетариат, разбивший свои цепи… И вот от имени пролетариата, взирающего с надеждой на противосаранчовую экспедицию, организованную нами, я желаю вам, товарищи, успеха, победы, стройными колоннами вы идите и убейте опасность.
Он медленно сел. Все глаза следили за тем, как он опускался. Мгновенное замешательство, — надо кому-нибудь отвечать. Муханов под столом искал ногу Тер-Погосова. Евгения Валерьяновна подала голос, сквозь томность пробивалась тревога:
— Георгий Романович, прошу вас!
— В самом деле, — поддержал Муханов. — Георгий, тебе и карты в руки, ты адвокат.
— Позвольте, надо же выпить Абраши! — закричал Веремиенко.
Хозяйка поблагодарила его взглядом.
— Милый, вы молодец! Шампанское под краном на кухне.
Покуда он бегал, пускал пробки в потолок (блондинка повизгивала), разливал, — взглядами и шепотом успели уломать Тер-Погосова. Величко ничего не замечал. Оратор встал и поднял бокал.
— Александр Филиппович говорил коротко, директивно, дал военный приказ. Что мы должны ответить? Клянемся, исполним. Мы ответим, как Наполеону: «Старая гвардия умирает, но не сдается».
Веремиенко привык спасать положение.
— Ура! — закричал он.
Блондинка несмело поддержала его. Муханов кашлянул в тон, два незаметных молодых человека опоздали, скромно опустили глаза в тарелку.
— Я не бонапартист, — сухо заметил Величко и стал прощаться.
Хозяева вышли провожать. В комнате, как будто от сквозняка, посвежело, посветлело. Веремиенко выплеснул остатки шампанского, налил полстакана коньяку, выпил, предложил другим. В передней весело щебетали две самые миленькие машинисточки Саранчовой организации, Ната и Ася: «Да у вас даже не заперто, господа! — Осеклись: Вы уже уезжаете, Александр Филиппович? Ах, как жалко!» Гулко хлопнула дверь парадного.
Через четверть часа комнату шатало, несло в дыму кутежа, не выходившем в открытые окна, за которыми млел город. Комнату раздавало тяжко шлепающими взрывами веселья, стол походил на разбитый снарядами продуктовый склад. Молодые люди оказались мастера кричать: «Аллаверды к вам! Якши-ол!» Отдавало духаном. Тер-Погосов слал вслед Величко тягучие, жалящие слова:
— До чего они медленно учатся, даже удивительно. Неужели можно эту саманную кучу, поднятую вихрем, назначать на какой-нибудь пост! Видно же, что он из соломы. Он же протыкается палкой насквозь. Все гибнет, государство разваливается, промышленность, спасти ничего нельзя, себя надо вывозить, а он головой у потолка и, словно там другой воздух, несет хвастливую околесицу. Нет, придет хозяин и спросит: «Вот этим вы и служили?»
Веремиенко с пьяной ловкостью подпаивал дам, мешал портвейн с коньяком, те не жеманились. Едва поворачивая язык, Евгения Валерьяновна звала его, крича, что ей надоели все, что она жаждет такой же любви, какая произрастает только на берегах Карасуни. Веремиенко хохотал, посматривая на кусавшего губы Муханова. Анатолий Борисович обнаружил слежку и откровенно занялся блондинкой. Тер-Погосов