
Куча насекомых лежала, сдавленная собственной тяжестью, но стремительные дуги скачков, коротких, в несколько вершков, уже начинали разрежать скопление насекомых. Набежал петух, вспыхнул рыже, схватил что попало, оглушительно загорланил. Катились куры, припадая к земле, распушив хвосты, гикали, бросались на жирных насекомых, не приближаясь, однако, к почти не таявшей куче, которая их пугала.
— А там что делается! — Крейслер показал в сторону Карасуни. — Сотни людей, лошади, ямы, огонь, зной, ад кромешный. И все бессильно. Она прет. Она прет и уже близко подошла к полям. Не сворачивала, не уклонялась, как мы ее ни сбивали. Отдельную кулижку, конечно, можно повернуть куда угодно, но мы пытались гнать целую колонну. Куда там! Она вышла у излучины реки, где в прошлом году убили молоканина. Это была передовая колонна, не из больших. Ее загоняли в воду, но она никого не послушалась и пошла по берегу. Мы и сами не заметили, как подвели ее к голове другой колонны, значительно большей. Они соединились, а мы со своими ямами, трещотками, воплями отступаем.
Он объяснил, откуда и куда идет саранча. Таня плохо знала течение Карасуни, усвоила только одно, что люди со всеми приспособлениями не властны побороть насекомых или просто уменьшить, частично обезвредить, отклонить прожорливое шествие.
— Где-то в городах думают, — человек победит, все победит, природу, смерть, — сказал он, раскрывая ее мысли. — А на поверку выходит — мы с личинками какими-то не можем сладить. Да и как выходить на борьбу, — все из рук валится, как вспомнишь расхлябанность, разгильдяйство там, в центре. У меня с войны остался нюх, — не победим мы, нельзя побеждать спустя рукава, как надеются там, в тылу.
Багир подвел оседланного Пахаря. Михаил Михайлович устало принял повод.
— Куда ты едешь?
— В Асад-Абад, — ответил он, дивясь своей забывчивости. — Разве я тебе не сказал? Экспедиция-то наконец прибыла…
— Ну, слава, богу! Почему ж ты едешь в Асад-Абад?
— Поезд не дошел до станции Карасунь. Как раз посередине перегона через полотно со вчерашнего вечера переправляется неожиданная саранча. К счастью, там дичь, нет возделанных полей. И поезд, — понимаешь, поезд, — не может взять препятствия. Он врезается в живое тесто, обдает паром, состав, некоторое время движется по инерции, колеса скользят и буксуют в раздавленной жирной саранче. Так и не одолели, вернулись, — поезд может сойти с рельсов.
Михаил Михайлович произносил это порывисто и безразлично, делая рукой такое движение, словно снимал со лба неуловимый волосок. Таня невольно следила за этим тревожным движением. Муж привалился грудью к лошади, высокий, с широкими крыльями лопаток, к которым прилипла синяя выцветшая рубаха. Горел оплеухами солнца, укусами комаров, медью небритой бороды. Жесты тяжело отставали от речи.
— Тебе не жарко, Мишка? Смотри!
Опасливое ее замечание едва дошло. Встряхнувшись, он сказал безучастно:
— Как все из памяти вылезает. Самое ужасное чуть не забыл… Погибла баржа. Неизвестно как… Пошла ко дну при входе в устье. А на ней было три четверти всех ядов, керосина, бензина, аппаратуры.
Сел в седло, подобрал поводья.
— Миша, я боюсь, у тебя плохой вид. Останься, отдохни.
— Не могу, Танюша, не проси. Посмотрела бы ты, как работают Эффендиев, пан, Чепурнов, мужики, и наши, и тюрки, и симбирские за три четвертки хлеба! Не могу, не хочу от них отставать. И мне все кажется, что я брошу когда-нибудь кому-то в морду эту свою усталость и этот, труд! Я вот беглый, но захотел вернуться и могу смотреть им прямо в глаза. Я исцелен от неуверенности, от опасений, от всей кислоты. Я уже не боюсь, когда, по привычке попугать; грозит наганом Эффендиев. Теперь мне противно подумать, что еще не так давно у меня были бесчестные мысли и намерения: уклониться от всего, удрать, сидеть и не рыпаться в глуши.
Наклонился, поднял ее с земли, поцеловал. И уехал, оставив жене смятение и обиду, что один, без ее ведома и помощи меняет всю свою жизнь, весь строй мыслей. Она чувствовала боль и неудобство под мышками от резкого его объятия. Ей показалось, что она никогда терпеть не могла этой грубой силы, невнимания к ее слабости. Эта бесцеремонная замкнутость оскорбляла ее. Раньше, когда была жива дочь, хлопоты с маленьким живым человеком, завоевание его сердца и привязанности наполняли душу молодой женщины, ей было часто не до мужа. Но теперь она хотела остаться наедине с его любовью, единственным, что осталось. Неистовый птичий хор прервал ее огорчения, заставил оглянуться: куры, целая орда кур щипала растекавшуюся по песку саранчовую кучу.
Проходя мимо дома пана Вильского, Таня услыхала детский плач и крикливую ругань Марии Ивановны. Там происходила очередная расправа. Ругань пресеклась, осталось заглушённое хныканье, и сладкий голос окликнул Таню:
— Доброе здоровье, Татьяна Александровна. Смотрю я на вас, — чистая, непорочная, и каждый ваш шаг других осуждает. Вот, мол, она детей сечет. А они мне сколько лет покою не давали? Чуть что, нате, лезет! И все в пана, — белые, худущие. Вот… только третий годок отдыхаю. Как это вы устраиваетесь?
— Я бы детей своих не била, — сухо ответила Таня.
Глава седьмая
— Мишка! Колбасник!
Крейслер едва успел отозваться: «Анатолий!» — вихрь восклицаний, смерч перехватываемых объятий, поцелуи вбок, мимо щеки (Муханов все норовил попасть влажным ртом в губы), — все это налетело вмиг, и, не ведая, как отбиться, Михаил Михайлович подчинился.
— Ну, как дела, Миша? Как дела, друг? Дела, как у Саввы Морозова, только труба пониже да дым пожиже. Так, что ль? Так, что ли, колбасник?
Крейслеру горло перехватило тоской. И это Толя Муханов. Кому он подражает, ярославскому мужичку? Или без этого он боится, что встреча покажется недостаточно демократичной и слишком холодной? Никто никогда в гимназии не звал Крейслера колбасником. И что за пошлая развязность — разливаться неестественными выкриками, не заботясь о слушателе этого натянутого балагурства! Этого Толю воспитывали с гувернантками, — правда, они всегда жили только напоказ, еле прикрывая бедность нанимавшей их семьи… И тут как бы тень набежала на глаза, глядя на смутно знакомое лицо, выступившее, так сказать, из мглы былого, возмужавшее очень и очень потертое, похожее на оббитое яблоко, хранящее памятные с юности фамильные мухановские черты, тупо обрубленный короткий нос, слабоцветные серые глаза под крутым бараньим лбом, крепко собранный рот, — глядя на него, и Крейслер поджал губы.
— Какие же у нас дела! Положение ужасное… с вашей помощью…
Муханов слабо вспыхнул, зарделись большие уши, — э, да ты вон какой стал, колбасник! И о резко, с неприятной поспешностью, подобрался, отступил.
— Ты, верно, Миша, знаешь о нашем… На той злосчастной барже было почти на сотню тысяч рублей груза, а теперь ему и вовсе цены нет, не достанешь… Причина гибели более или менее ясна: баржа была очень ветха, с четырнадцатого года не ремонтировалась, а ведь у нас тут на судах хозяйничали и белые, и красные, и мусаватисты, и англичане. Карты у капитана оказались допотопные, ропитовские… В туманный ветреный вечер мы остановились у самого устья. Вызываем лоцманов, никто не едет, ни души. Ветер расходится, разводит волну. Оставаться, имея на буксире баржу, на мелком месте безрассудно. Капитан решил продолжать путь. На этом настаивал и глава экспедиции, Тер-Погосов. Тронулись, пошли. И вдруг нам кричат: «Тонем!» В чем дело — установит следствие. Там были такие яды, которые мы шарили по всему югу России, от Феодосии до Астрахани. Местный Совнарком ассигновал нам на закупку щедро, хотя и запаздывал…
— А я здесь задыхаюсь без денег.
— У них всегда так. Я достал изумительный локустисид, меласса и мышьяковистый натр — такой