Тут вмешался франт:
— Это для нас. Коммунальное хозяйство, не имея канализации, очень нуждается в пополнении ассенизационного обоза. Опыт показал, что из аппаратов «Вермореля» выходят прекрасные…
— Бочки для обоза? — прервал Крейслер. — Позвольте, что же это делается? У нас саранча. Мы же с весны должны начать бороться с ней. Ведь это идиотизм отбирать оружие борьбы. Да где же Саранчовая организация? Им же голову оторвать надо!
— То-ва-рищ! — строго и раздельно произнес Тер-Погосов, повернув голову так, словно позировал медальеру. — Вы немножко забываетесь, товарищ. Выполняйте распоряжение вашего начальства, а что касается борьбы, — Саранчовая организация имеет свой план. Ввиду недостатка ядов на рынке опрыскиванье невозможно. Но мы можем залиться керосином, и туда обращено все внимание. Я, как член коллегии от Хлопкома… Я говорю это официально: саранчу будем сжигать особыми аппаратами. Ставится мастерская, целый завод. Привлечена частная инициатива.
— Почему же я, уполномоченный, узнаю обо всем этом из какой-то беседы?
Крейслер подошел к окну. Все как всегда. Ландшафт, истерзанный зимними дождями, как тронутое тлением мертвое лицо, глядел страшно и скучно. Толстая глинобитная стена окружала заводскую усадьбу; здесь строились, опасаясь нападения, дикого набега кочевников. Но в стене за время революции образовался пролом как раз под окном конторы, и теперь, когда налета можно было ждать каждый день, зачинить повреждение не хватало средств. Завод расположился на возвышенности. С холма открывался широкий вид на овальную долину, прорезанную шоссированной дорогой к станции Карасунь, через молоканское село Черноречье, красневшее крышами справа. Слева от шоссе начинались распаханные заводские поля, за ними стояли, — из окна, — словно мелкий перелесок, — чащи зараженного тростника, забившего реку, полного угрозы. Крейслер обернул к посетителям лицо, налитое злобой.

— Я подумаю. Вам придется обождать.
Тер-Погосов закашлялся. Франт поглядывал на Крейслера, поигрывая бровями с таким выражением: нам-де известно, чем вы разразитесь. Будете разоряться о преступности, бюрократизме, несвоевременности, — мы и не таких обламывали. Мало ли что, власть на местах кончается!
Но Крейслер неожиданно двумя-тремя шагами рванулся к Тер-Погосову, тот попытался встать и остался сидеть. Крейслер помедлил над ним одно мгновенье и вышел. Его лицо, огромное, рыжее, веснушчатое, еще висело в комнате. Небольшие зеленые глаза подернуло лиловым, толстый нос припух, губы искривились, на лбу выступил пот, на висках обозначились жилы, голова тряслась. Посетители избегали смотреть друг на друга. Тер-Погосов изучал собственный мандат, словно ища на бумаге только что капнувшую каплю крови. Тишина сгустилась до комариного писка, в ее пасмурной неподвижности трудно было пошевелиться. Неприязненное молчание незнакомого места предвещало засаду. Но эта неловкость непомерно затягивалась. Они постепенно смелели, начиная видеть неистребимые подробности учреждения: письменный стол, обитый клеенкой, два шкафа, за стеклами которых выстроились добротные, частновладельческие скоросшиватели, счеты, пресс-папье. И запах, запах конторы, пыльное воспоминание о написанных и истлевших бумагах, обо всех, кто здесь когда-нибудь бывал, он ободрял.
В дверь просунулась голова Багира.
— Заведучки говориль, завтира, и еще завтира бумаги писаль. Сердиль!
— Ну, и черт с ним! — храбро огрызнулся Тер-Погосов. — Передай, что дольше, чем до послезавтра, ждать не будем. Найдем управу на твоего заведующего.
Они шли по шоссе, кривлялись, плевали, передразнивали Крейслера. Мокрая, избитая, каменистая дорога словно наматывалась на них слоями отравного пластыря, ветер невидимыми каплями противно садился на лицо, слепил, забивал дыхание. До колен забрызганные белой грязью, добрались до села, пропитанного запахами скученной крестьянской жизни, гудевшего ревом скота, шумевшего возней по дворам. Подошли к пятнисто-зеленому дому с вывеской:
— Я посчитаюсь с этим рыжим бугаем! Хоть бы разговаривал как с людьми, чаю бы выслал. Экзарх Грузии какой!
— Я говорил, что надо действовать через Григория Борисовича, — заметил коммунальник.
— Ах, что тут Григорий Борисович! Лишний неофициальный человек в таком деле. Неужели вы не видите, что советская действительность не обломала этого тевтона. Ничего, будет битый — будет шелковый.
В тот же день к раннему по-деревенски обеду к Крейслеру заявился Веремиенко, приехав с разведки. Пока кривая Степанида гремела на кухне посудой так, как будто готовилась угощать фаворита русской царицы, Михаил Михайлович коротко рассказал об утреннем посещении. Веремиенко неопределенно похмыкивал, Михаил Михайлович раздраженно обратился к жене:
— Ты понимаешь, у меня даже браунинг отяжелел в заднем кармане?! Ну, думаю, сейчас амба армяшке! Когда же у них будет хоть подобие порядка? Перед самой опасностью вырывать у себя же оружие! Взяли власть, называется!
— Миша! — предостерегающе остановила она. И вдруг спросила: — Почему же ты все-таки отдал аппараты?
Ее раздражение показалось мужу чуть-чуть оскорбительным. Веремиенко примиряюще рассмеялся.
— Не стрелял, — вы хотите спросить? Эх, Татьяну Александровна, неужели вы обольщаетесь надеждами, что те люди, которые отбирают у нас аппараты, дадут яды, а без ядов на что аппараты?
Таня испуганно посмотрела на мужа и с осторожностью опытной, страдавшей женщины повела разговор в сторону:
— Я все-таки не могу поверить, что кто-то с бухты-барахты даёт такие распоряжения. Здесь злая воля и интерес.
— Какой там интерес! Так, неряшливость, безрассудство. Плохо платят, — плохо работают. Никто не хочет напрячь мысли. Насмотрелся я на канцелярии… А ты думаешь, трудно убить? В этой стране жестокий дух, он действует. Я был и на войне. Конечно, не крошил людей, как Чурило Пленкович, но ведь участвовать в войне можно не только физически. Я помогал войне и, поверь мне, успел подумать об этом: в конце концов разница между организованной бойней и убийством, так сказать, личным не велика. Ее, пожалуй, нет.
Он философствовал со сложным чувством, ожидая противоречий. Их не последовало. Суп показался ему с привкусом металла.
— Я еще посторонний в этой стране, а знаешь, иностранцу часто приходится смиряться. У меня именно такое ощущение… Мне указали множество обязанностей и ни одного права.
— Ты так говоришь, словно я тебя подталкиваю на убийство.
— Ты тоже ляпнешь! Вот на что это похоже… Было это со мной в молодости, парня одного, — еврея, моего приятеля, — нужно было вытащить за взятку из полиции. У него с правом жительства приключились какие-то непорядки. Мне поручили передать пятьдесят рублей приставу. По дороге я прекрасно придумал, что надо говорить, как себя вести. А дошло до дела — покраснел, слова с языка не ползут, хочу деньги передать — липнут, ну буквально бумажки не отделяются от ладоней. Пристав щетинится, я соображаю, — надо вылетать, а то будет скандал. И парня едва не подвел под большую неприятность. Так вот и давеча: смущение, гадливость, и я скис.
Разговор становился душным. С большим блюдом, над которым возвышались его веселые, розово- смуглые щеки, вошел Багир.
— Опять плов! Я, кажись, чихать скоро буду пловом.
Таня посмотрела на мужа утомленно, лизнула белые губы.
Веремиенко жалко улыбнулся кроличьими глазами.
— По советскому обычаю надо все решать коллективно, — сказал Крейслер. — Я предлагаю назначить сегодня вечером общее собрание рабочих и служащих.
Их собралось в конторе человек десять. Крейслер рассказал, в чем дело. Страшно возмутился