Глава двадцать первая
МИСТЕРИЯ ДУХА
15 декабря 1944 года правительство Норвегии, находившееся в эмиграции в Лондоне, приняло закон, по которому все норвежцы, бывшие членами нацистской партии, объявлялись изменниками родины и подвергались аресту. Туре и Арильд Гамсун были арестованы через неделю после освобождения Норвегии.
14 мая 1945 года газета «Афтенпостен» напечатала сообщение о попытке самоубийства Кнута Гамсуна. Однако это было всего лишь газетной уткой. Гамсун никогда не сдавался и сдаваться не собирался.
7 мая 1945 года он написал некролог Гитлеру, который все исследователи творчества писателя в один голос называют наиболее абсурдным из всей его публицистики и самым непонятным его шагом в жизни, если вспомнить, какое отталкивающее впечатление произвел на Гамсуна фюрер. Вот этот некролог:
Туре Гамсун спросил отца, почему тот это сделал. «Пусть ему безразлично, что на него обрушится волна народного гнева, но ведь человек-то этот ему не нравился! Отец ответил:
— Из чистого рыцарства, больше нипочему!»
Это «чистое рыцарство» и есть объяснение некрологу, от которого Гамсуна отговаривали все родные. Вероятно, в некотором роде это же «чистое рыцарство», боязнь повторить путь своего героя Иваро Карено и предать идеалы молодости легли и в основу желания защищать фашизм до конца…
Как бы то ни было, но, в соответствии с решением правительства, и Гамсун, и его жена, и двое сыновей были признаны подлежащими аресту и суду.
26 мая Мария Гамсун была помещена в тюрьму в Арендале, а самого Гамсуна 14 июня отправили в больницу.
В последней книге «По заросшим тропинкам» (другой вариант русского названия — «На заросших тропинках») Гамсун пишет:
«26 мая начальник полиции Арендала приехал в Нёрхольм и объявил, что берет мою жену и меня под домашний арест — на тридцать дней. Меня заранее об этом не предупредили. Моя жена, по его приказу, отдала ему все мои ружья. Однако через некоторое время я был вынужден написать ему и сообщить, что у меня остались еще два больших пистолета, привезенных с последней Олимпиады в Париже, которые он может забрать, когда ему будет угодно. И еще я написал, что не буду воспринимать „домашний арест“ буквально, ведь у меня большая усадьба и за хозяйством надо присматривать.
За пистолетами вскоре приехал помощник ленсмана из Эйде.
14 июня меня увезли из собственного дома в больницу в Гримстад, а жену мою отправили за несколько дней до того в женскую тюрьму в Арендал. И присматривать за усадьбой у меня не стало никакой возможности. Это было очень печально, ибо хозяйство осталось на совсем еще молодого и неопытного работника. Но делать было нечего.
В больнице молодая сестричка спросила меня, не хочу ли я сразу же лечь в постель — ведь в „Афтенпостен“ было написано о моем „подорванном“ здоровье и о том, что „я нуждаюсь в лечении“. „Благослови вас Господь, деточка, я вовсе не болен, — отвечал я, — и еще не приезжал в вашу больницу человек здоровее меня, я всего-навсего глух!“ Она, верно, решила, что это я так пошутил, но не стала вступать со мной в разговор. Нет, не захотела она со мной говорить, и все остальные сестры во время моего пребывания в больнице тоже не нарушили молчания. Единственным исключением была старшая сестра, сестра Мария».
В первое после ареста время Гамсуна больше волновал не предстоящий суд, а любимая усадьба, в которую было вложено столько сил и любви, не говоря уже о деньгах. Однако вскоре забота о Нёрхольме отступила на второй план, потому что писатель понял, что судить его вовсе и не собираются…
В больнице в Арендале Гамсун провел 30 дней, а затем его перевели в больницу в Гримстад.
«23 июня меня отвезли к следователю, — вспоминал Гамсун. — Он встретил меня с ухмылкой:
— У вас должны быть еще деньги, помимо указанных в протоколе!
Я лишился дара речи и воззрился на него.
— Я не сижу на мешке с деньгами, — ответил я наконец.
— Само собой, но…
Мое состояние, как я и указал, — это около двадцати пяти тысяч наличными, двести акций издательства „Гюльдендаль“ и усадьба Нёрхольм. Да-да. Ну а как же быть с авторскими правами?
Если следователь может мне что-нибудь сообщить по этому вопросу, я буду ему очень благодарен. Сдается мне, что я, как писатель, не могу рассчитывать сейчас на хорошее положение дел.
Боже, как же я его разочаровал! И как разочаровал всех тех, кто надеялся прибрать к рукам мое „огромное состояние“, покопаться в нем. Но как бы там ни было, мое состояние велико, слишком велико. И я не собираюсь забирать его с собой в могилу.
Допрос был проведен очень вежливо, правда, он ничего и не решал. На многие вопросы следователя я отвечал уклончиво, чтобы не раздражать без нужды этого милого человека. Следователь Стабель фанатично ненавидит Германию и верит, пусть даже вера его с горчичное зерно, в святое и неоспоримое право союзников уничтожить немецкую нацию и стереть ее с лица земли. К тому, что опубликовано из материалов допроса, я добавлю лишь несколько деталей.
Он спросил меня, что я думаю о национал-социалистическом обществе, членом которого я состоял здесь, в Гримстаде.
Я отвечал, что в этом обществе были люди много лучше меня. Но я промолчал о том, что там было не менее четырех врачей, чтобы не называть какой-нибудь категории лиц.
Из его речей я сделал вывод, что слишком хорош, чтобы принимать участие в нацистском заговоре.
Там были и судьи, сказал я.
Да, к сожалению. А как я отношусь к преступлениям немцев в Норвегии, о которых стало теперь известно?
Поскольку начальник полиции запретил мне читать газеты, то знать я об этом не могу.
Неужели я ничего не знал об убийствах, терроре, пытках?
Нет. До меня доходили смутные слухи перед самым арестом.
Но ведь этот мерзавец Тербовен, получавший приказы непосредственно от Гитлера, истязал и убивал норвежцев пять лет. Слава Богу, мы выстояли — мы, но не вы. Вы считаете немцев культурным народом?
Я не ответил.
Он повторил вопрос.
Я посмотрел на него и не ответил.
— Если бы я был начальником полиции, я бы разрешил вам читать все газеты. Рассмотрение вашего дела откладывается до двадцать второго сентября».
Так началось мучение Гамсуна, ибо по-другому процесс над ним назвать невозможно.
Прежде чем рассказывать о суде и последних годах жизни писателя, нам бы хотелось напомнить