И Гавана показала ему человека, фамилию которого Митенька носил.
Все оказалось проще простого, никаких загадок: Подлупаев-старший был шофером-дальнобойщиком, жил на Набережной, был холост и после рейсов любил посидеть в «Собаке Павлова» с дружками и подружками, которые называли его Лупой.
Несколько дней Митенька следил за Лупой, когда тот возвращался — один или с женщиной — из «Собаки Павлова». Каждый вечер Митенька отправлялся на площадь, ждал, когда Лупа выйдет из ресторана, и тенью следовал за ним. Он не знал, что скажет отцу. Нужно было сказать что-то этакое, что-то особенное, чтобы привлечь внимание и обезоружить Лупу. Например, сказать, что у него, у Митеньки, рак. По больничному опыту он знал, что одно только слово «рак» действует на людей как волшебное заклинание. Никто не может устоять перед этим магическим словом. И Лупа не устоит. Во всяком случае, он хотя бы выслушает Митеньку. Осталось только набраться храбрости и остановить Лупу, но храбрости все как-то не набиралось.
Наконец мужчине, видимо, надоел мальчишка. Однажды он поманил его, положил тяжелую руку на костлявое плечико и сказал:
— Я знаю, кто ты, пацан. Ты за мной больше не ходи. Я тебе не отец. Понял? Когда я вынул твою мать из петли, она уже была беременна. Понял? Пожили — и разошлись. Меньше года пожили. Видеть вас не хочу обоих, ее и тебя. Вы для меня оба — нет никто и звать никак. Понял?
— Понял, — сказал Митенька. — У меня рак.
Лупа рассмеялся.
— Рак у тебя — это херня, — сказал он, хлопнув Митеньку по плечу. — Вот если бы рак был у меня, тогда да, тогда это не херня. А теперь пошел вон. Понял?
— Понял, — сказал Митенька. — Спасибо.
На следующий день он вышел во двор и повалил крест. Две гнилые доски, ржавые шляпки гвоздей — Митенька пнул хилое сооружение ногой, и крест повалился.
Трехтомник Данте по-итальянски, ром и початую сигару, завернутую в носовой платок с монограммой, Митенька нашел на чердаке, в полуокаменевшем саквояже, среди коробок со старой обувью. Гавана сказала, что саквояж принадлежал ее прадеду, который служил врачом в Чудовской больнице. Он пережил три войны и три революции. Однажды он сказал, что при новой власти, то есть при большевиках, уровень сахара в крови у людей резко упал, а так бывает в тех случаях, когда человек испытывает сильный страх. После этого доктор исчез. И больше ничего об этом человеке Гавана не знала.
Митенька сочинил целую историю о русском джентльмене, выпускнике Сорбонны или Кембриджа, который в стародавние времена стойко нес бремя одиночества в провинциальном маленьком городке, коротал дождливые вечера за чтением Данте в оригинале, потягивая бразильский ром и попыхивая манильской сигарой. Читать Данте в оригинале под перелай собак в темном городе, под завывание ветров, мчащихся над великими русскими равнинами, под треск смолистых поленьев в печи, под бой старинных часов… а наутро — идти в земскую больничку и лечить пациентов от грыжи, зубной боли и невежества… было в этом что-то героическое… часовой, который без приказа не покинул своего поста в Помпеях, погибавших под лавой Везувия… доктор Чехов… ничем не гордясь, но и не склонив головы… гвардия умирает, но не сдается… ком в горле и слезы на глазах… ну что-то в этом роде…
Одно только удивляло Митеньку: третий том «Божественной Комедии», на обложке которого было написано «Paradiso», был заколочен гвоздем. Толстым четырехгранным гвоздем, какими когда-то закрепляли на крышах дранку. Почему владелец книги заколотил гвоздем именно третий том, как заколачивают дверь заброшенного дома, — это было непонятно. Что заставило его закрыть, запретить себе вход в рай?
Митенька попытался представить, как однажды вечером доктор — волнистые волосы, чеховское пенсне, аккуратная бородка — высыпал на стол гвозди, выбрал вот этот, крепкий, четырехгранный, взвесил в руке молоток, открыл «Рай», сжал гвоздь двумя пальцами, стиснул зубы и ударил по шляпке. Гвоздь подпрыгнул. Тогда он с силой вдавил острие гвоздя в бумагу, прищурился, задержал дыхание и снова ударил. Гвоздь вошел в бумагу. Теперь он хорошо держался. Точными и сильными ударами — раз! два! три! — доктор вогнал гвоздь в толщу книги по самую шляпку, пробив «Рай» насквозь.
Раз, два, три…
Но почему? Что произошло? И когда он это сделал? Когда осознал всю бессмысленность своей чеховской жизни или после того, как установил, что уровень сахара в крови его пациентов резко упал, как у человека перед казнью?
Тогда-то Митенька и дал себе слово выучить итальянский, чтобы прочесть «Божественную Комедию» в оригинале, и купил самоучитель. Он мечтал о том дне, когда уедет в Москву, снимет комнату, останется один, плеснет в стакан ароматного рома, закурит сигару, откроет Данте, и жизнь станет иной, совсем иной. Багрово-черные цвета Ада, под которыми он жил столько лет, сменятся мягкими жемчужно-серыми красками Чистилища, а потом вспыхнут, разгорятся и осветят его жизнь сапфиром и золотом Рая — он заслужил, заслужил это! Все горбатые и рыжие заслуживают этого, а Митенька — особенно!..
Он боялся задумываться всерьез о будущем. Этот страх мучил его с того дня, когда он впервые столкнулся с нищим. Это был старик в ржавом пальто до колен и в перчатках без пальцев. Он подошел к пятилетнему Митеньке, который ждал мать у магазина, потрогал его горб и сказал: «С этим не пропадешь, парень: горбатым хорошо подают на счастье».
Из машины, остановившейся у тротуара, вышла толстая красивая женщина, за нею девочка, и тут вдруг старик схватил Митеньку за руку, скорчил гримасу и проговорил униженно: «Помогите, пожалуйста, на лечение ребенка».
Женщина достала деньги, передала девочке, которая протянула купюру Митеньке, глядя на него в упор. У нее было чистое круглое лицо, маленькие глаза и беспокойные губы. Митенька спрятал правую руку за спину и попытался вырваться, но старик держал его крепко.
В этот миг из магазина вышла мать. Она закричала. Старик выхватил у девочки деньги и скрылся в толпе. Девочка по-прежнему не сводила взгляда с Митеньки. Мать попыталась объяснить красивой толстухе, что это недоразумение, но та сказала басом: «Стыд какой», и тут Митенька заплакал. Он зарыдал в голос, топая ногами, мать схватила его за руку и потащила прочь, истерически выкрикивая: «Никогда — слышишь? — никогда не попрошайничай! Ты не нищий! Ты не нищий!..» Он пытался вставить слово, но мать не желала слушать, продолжая выкрикивать: «Никогда! Никогда! Никогда!..»
Еще долго он весь сжимался, когда на улице к нему обращались незнакомые люди: они могли принять его за попрошайку и протянуть деньги. Или сказать: «Стыд какой». Или: «Никогда! Никогда! Никогда!» Его преследовал запах падали, исходивший от старика в ржавом пальто, и взгляд девочки с чистым круглым лицом, державшей в протянутой руке купюру.
Митенька боялся стать нищим и еще сильнее возненавидел свой горб. На самом деле он боялся будущего, такого же неустранимого, как его горб.
Возвращаясь из Москвы на маршрутке, Ольга Подлупаева попала в аварию и сломала позвоночник в двух местах. Она перенесла две операции и через полтора месяца вернулась домой на носилках.
Ольге было тридцать семь, когда это случилось, ее сыну — четырнадцать.
В первый же вечер Ольга попросила, чтобы сын посидел с ней. Она спросила его об уроках, об учителях и школьных друзьях, Митенька что-то промямлил, а потом они замолчали, не зная, о чем бы еще поговорить. Чтобы как-то преодолеть тягостное молчание, Митенька стал рассказывать о только что прочитанном романе «Повелитель мух». Мать слушала внимательно, а когда сын замолчал, призналась:
— А я ведь даже «Анну Каренину» никогда не читала. «Войну и мир» читала, а «Каренину» — нет.
— У нас есть, — сказал Митенька. — Принести?
— Руки, — сказала мать. — Не могу.
Она шевелила пальцами, но и только: руки ее не слушались.
— Хорошо, — сказал Митенька. — Я почитаю, если хочешь.
Теперь они не мучились, чтобы найти тему для разговора. Митенька читал вслух «Анну Каренину», мать — слушала. Следующей книгой стали «Братья Карамазовы», потом взялись за «Идиота». Через несколько месяцев она спросила, что он читает сам, для себя, и Митенька признался. Мать попросила