'брандмейстер', 'стеклорез' или 'шмуцтитул', а после невесть какого стакана грозно прорычала страшнейшее: 'Ризеншнауцер!'. Но и на этот раз силы тьмы не откликнулись ей.
Рано утром, когда лотерейную авторучку с трепетом понесли директору табачной фабрики, Великий Бох наголо обрил голову и остриг ногти. А потом спустился в подвал Голубиной башни, где столетиями в гробнице покоилась Спящая Царевна, увезенная неизвестно куда после его ареста.
- It serves right1, - без улыбки, но и без тени отчаяния прошептал он. - Этой смертью жизнь не умалится, этой жизнью смерть не прирастет.
И на всякий случай оглянулся: не слышал ли кто посторонний этих его слов. Но в подвале, кроме Боха, никого не было. И вообще, вдруг с ужасом понял он, в мире не осталось никого и ничего такого, на что нельзя было бы не оглядываться.
Плита, обшитая серой слоновьей шкурой, была так велика и тяжела, что пришлось Четверяге звать на помощь мужиков, и они ввосьмером с натугой взгромоздили надгробие на катафалк.
- А покойник как же? - спросил, отдуваясь, зеленоглазый Август, сын Люминия.
- А он уж там, - ответил Четверяго. - Где положено. Да ведь и договорились: без попов, музыки и родни.
И тронул четверку лошадок, которым с утра для бодрости дал меру овса, замоченного в водке с мышьяком.
На кладбище возле могилы, на дне которой сидел со скрещенными по-турецки ногами Великий Бох, пили потихоньку паровозную водку один из его младших сыновей по прозвищу Шут Ньютон, обрядившийся по такому случаю в собственноручно скроенный и сшитый фрак из кухонной клеенки - на ней еще остались следы от ножа, которым резали селедку и лук, - и мастер на все руки Бздо, славившийся тем, что мог бабахнуть задницей в любой миг - только попроси, почему его редко когда и просили, особенно в ресторане: после его выстрела обычно лопались лампочки в большой люстре.
- Холодно, - вдруг сказал Великий Бох. - Налейте и мне. И что с лотереей? Неужели выиграли?
Ему налили стакан с верхом.
- Ты будешь смеяться, - сказал Бздо, - но они выиграли авторучку. Все вместе.
- Я больше никогда не буду смеяться, - пообещал Бох, возвращая порожний стакан. - Каждому ужу по ежу, каждому ежу по чижу. Налейте еще. Пока дождешься Четверяги, дуба можно дать.
Вдали, почти у самых ворот кладбища, неподвижно стояли Гавана, окруженная внуками, и Гиза Дизель в черном платке на патлатой голове, опиравшаяся на дареный костыль.
Такие костыли были в городке у всех. Когда Великий Бох устроил ревизию подземелий Города Палачей, среди вещей нужных и ненужных обнаружились огромные запасы костылей. Выяснилось, что когда-то здесь собирались разворачивать тыловой госпиталь. У больницы был свой запас костылей, и Великий Бох приказал раздать костыли бесплатно. Трое суток люди давились в очереди, ссорились из-за места, записывали номера на руке химическим карандашом, пока наконец все желающие не получили бесплатный товар. Кто огородную ограду из них построил, кто про запас на чердак забросил, а одно время было модно щеголять на костылях вечером на променаде у железнодорожного вокзала. А потом и забыли о них, об этих костылях.
Наконец в воротах появились оскаленные морды Четверягиной четверни, за которой брели мужики - без их помощи нельзя было надгробную плиту ни снять с катафалка, ни яму ею закрыть.
- Шкуру-то с нее срежьте, - сердито велел Бох, которому спустили в яму литровую бутыль чистой водки. Он протянул Четверяге узкую бумажку. - Это для Катерины - пусть выучит и крикнет хоть разок.
- А что это означает? - удивился Четверяго, едва осилив слово до конца.
- Боязнь длинных слов. С Анюткой устроился?
- Устроился. - Четверяго со вздохом перекрестил живот. - Продал ее старику Нестерову за десять литров, ящик мыла хозяйственного и пять мешков семенной картошки. Да обещал бочку половой краски к весне. По-хорошему разошлись. Что не целка, так это его уже не очень того, хотя сам еще ничего, особенно если выпьет. А пьет он для этого паровозную на лимонной корке и с медом. Остальное сладится. В случае чего побьет - своя жена.
Старик Нестеров после смерти жены давно подыскивал хозяйку, и вот Четверяге удалось всучить ему свою слабоумную, но спелую, статную и довольно милую лицом дочь.
Бох кивнул.
Рядом с ним стояла глубокая глиняная миска, в которую он накрошил хлеба и налил водки.
- А сам-то пробовал выговорить? - полюбопытствовал Четверяго, все еще глядя на бумажку, чтобы не видеть этой миски, поставленной нарочно для мертвых зайцев, которые ко многим приходят наяву, а к Великому Боху уж точно заявятся на том свете. Уж в этом-то Четверяго был уверен. - Гиппо и так далее?
- Гиппопотомомонстросесквиппедалиофобия. Теперь закрывай, - приказал он, не поднимая головы и не повышая голоса. - Накрывай, говорю!
Сорвав с плиты последние ошметки слоновьей шкуры, мужики поднатужились и со скрипом в костях аккуратно и медленно уложили надгробие точно в пазы. И только после этого переглянулись. Плита была заказана давно, как это вообще было принято у Бохов, но тот мастер, как и нынешний, во все дни бывал пьян и записывал заказ со слуха, поэтому, видно, и вырезал на черной плите крупно и броско - 'Бог'.
Бздо от изумления сделал оглушительное бздо.
Шут Ньютон криво усмехнулся и сказал:
- Когда граната разрывается, от счастья сердце разрывается.
Гавана круто развернула свое кресло на колесах и повела детей домой.
- Слушай, - вдруг спросила ее Гиза Дизель, с трудом догоняя Гавану на костыле, - а бывает, что отрезанная нога вдруг да начинает отрастать, а? Живот не растет, а нога - растет. Бывает?
Гавана пожала плечами.
- Дай Бог, если так. Значит, ты единственная счастливица сегодня в этом городе.
Гиза от страха перекрестилась и понюхала свою подмышку: ей показалось, что от нее пахнет не конским потом, а леденцами. Но после ночи с Бохом отрезанная паровозом нога у нее и впрямь начала помаленьку отрастать, чесаться и покрываться младенческим пушком.
Когда Ценциппер пришел в Африку, в зале было уже битком народу. Ему освободили стул и налили чистой паровозной.
- Великий Бох умер, - тихо сказал Ценциппер.
И все молча, не чокаясь, как и полагается на поминках, выпили водку до дна. Малина на пару с Августом пошли между столами с чайниками, наливая по второй.
А Баба Жа торопилась. Она считала своим долгом доставить лотерейный выигрыш Ценципперу: ведь это ей когда-то доверили покупать лотерейные билеты. Первым делом горбатенькая наполнила авторучку чернилами и на пробу написала донос на свою непутевую дочь, которая жила с двумя мужьями сразу и от обоих имела детей, и оба ее любили, а она - их. Баба Жа двенадцать лет писала такие письма в милицию, в суд, да кому угодно, жалуясь на неправильное поведение дочери и всячески ее обзывая, но при этом нецензурные слова выводила латиницей.
Авторучка писала безотказно. Баба Жа завинтила колпачок и отправилась в Африку, где наливали уже по третьей и воздух густел от мужского дыхания и папиросного дыма. Горбатенькая отыскала Ценциппера и, умильно улыбаясь, протянула ему красивую коричневую авторучку.
Директор отвинтил колпачок, начертил на салфетке бессмысленный вензель и поднял на горбатенькую взгляд измученного животного.
- И что это теперь?
Баба Жа бережно взяла его огромную лапищу и поперек линий судьбы на широкой ладони написала - Schastie. Латиницей, как всякую непристойность.
- Ну да, - вполгубы усмехнулся Ценциппер, - на свете счастья нет, но есть покой и воля. Как у Трансформатора сказано.
- Счастье, - сказала Малина, глядя на свой пустой стакан. - А что счастье? От счастья толстеют.
Страх с первого взгляда
Поскольку в Городе Палачей не принято было глубоко заглядывать в предысторию человека, а свою историю всяк мог рассказать по-своему, как ему заблагорассудится, поэтому начало Великого Боха возводили к той поре, когда сюда в ссылку приплыли князья Евгений и Анна Нелединские-Охота.
Молодой князь Нелединский-Охота в конце 30-х годов XIX века прибыл в городок на Ердани вовсе не по своей воле. Он был замешан в заговоре офицеров, которые 14 декабря 1825 года вывели свои полки на Сенатскую площадь в Санкт-Петербурге и потребовали введения в России республики. Бунт был подавлен. Главарей заговора повесили. Сообщников отправили в Сибирь на каторгу. Мелкую сошку рассовали по подмосковным - под присмотр бабушек и старичков, великих мастеров изготовления ароматических водок, излечивавших от вольтерьянства в считанные месяцы.
Нелединский-Охота не числился ни среди главарей, ни среди рядовых якобинцев. Но некоторые собрания заговорщиков проходили в его загородных имениях, со многими из участников бунта он дружил и письменно сочувствовал их идеям вселенского братства. Богач, поэт-дилетант, завсегдатай модных салонов и поклонник юных актрис и особенно актеров (он был подвержен тому, что французы с присущим им безразличием к точности называли le vice allemand), иные из которых находились у него на содержании, и предположить не мог, как печально обернется для него это большое русское приключение конца 1825 года. Когда при личной встрече император спросил что-то о его стихах, воспевающих бесполую красавицу Революцию, Евгений Николаевич с тонкой улыбкой заметил: 'Государь, поэтам ложь удается всегда лучше, чем правда'. Царь оценил bon mot. Царю понравилась и молоденькая жена Евгения Николаевича, с которой он беседовал отдельно и оставил на сей счет запись в дневнике: 'Обладая пылким воображением, она любит прекрасное, но осмеивает Бога'.
Следствие тянулось долго, и когда Нелединский-Охота уже начал терять терпение, последовало высочайшее решение - отправляться на реку Ердань начальником чуть ли не с неограниченными полномочиями. Ни высылки за границу, ни родной подмосковной, - Вифлеем, о котором только и было известно, что там исстари селятся все уходящие на покой русские палачи. Помимо политического, в высочайшем решении был и нравственный подтекст: высший свет давно был, мягко говоря, смущен поведением и высказываниями прелестной княгини Нелединской-Охота, которая, кокетливо называя себя царицей метиленской и сафической жрицей, выступала за женское равноправие и меняла любовниц чаще, чем ее муж - любовников. Обе столицы вздохнули с облегчением, когда экстравагантная парочка отправилась в края, куда Макар гонял только других Макаров.
Дороги тогда были не лучше, чем сейчас. Они выехали огромным обозом, потряслись изрядно на колдобинах почтовых трактов, пока наконец не пришло время грузиться на суда, отправлявшиеся в Вифлеем. Впереди на небольшом, но уютном колесном пароходике путешествовали супруги, на баржах следовал их груз, причем отдельная баржа была отведена под их экипажи. Поскольку Анна Станиславовна считала себя принадлежащей к лагерю романтиков, она ездила в ландо-стангопе, запряженном двумя разношерстными лошадками; и по этой же причине она любила облачаться в фиолетовые сюртучки, розовые или