твой первый и последний раз.

- Мы договаривались.

- На том островке мы вас и нашли. Тебя и ее. Твою мать.

- Ты обещал.

- Обещал - выполняю, - довольно резко оборвал я ее. - Была поздняя теплая весна, воды полно, я недавно из больницы, а мне уже скоро семнадцать - и я ни разу не прыгал с этого чертова водопада. Сикилявки всякие прыгали, а я - нет. Страшно. А надо. Для себя. Ну, а чтобы не позориться, отправился сюда ночью один. Разделся - холодно. Ветер. Водопад ревет как бешеный, пена метра на три с лишним дыбом стоит, и видны - луна же - бревна и доски, проносящиеся с водой и кувыркающиеся на гребне волны... Тогда ровно над бетонным гребнем с того берега на этот был протянут тонкий стальной трос, не знаю - зачем. То есть, держась за него, можно было кое-как добраться с одного берега на другой. А видишь дальше? Там, где сейчас песчаный островок с кустами - вон, внизу, тогда только галечный выступ над водой был. Такая чешуйчатая спина ночной твари. Амфибии. До него и надо было добираться, чтобы после передышки - на берег, к одежде. Я сто раз слышал все эти разговоры... И что дурить не надо, когда после водопада сразу утянет на дно, и не дергаться туда-сюда, потому что через секунду-другую тем же течением выбросит наверх, и тогда все только от тебя зависит: держись подальше от сильных течений и правь на остров, а там само вынесет... Все равно - страшно. - Я погасил сигарету и встал. - До ужаса. Мир превыше всякого ума. И трам-та-там. - Я свирепо посмотрел на Ханну сверху вниз. - И тут, конечно, явился демон ночи. То есть Эркель подвалил. Как договаривались. Я сам его попросил прийти, чтобы не струсить. При нем я не мог струсить. Пошли вместе. Холодновато, да ничего, согреемся потом. Мы разделись и, ухватившись за трос, скользнули в черную воду. Смола. Сильное течение. И глубина - у самого берега по пояс. Не будь троса, нас тотчас же и снесло бы. Эркель шел впереди, что-то орал, то и дело оборачиваясь ко мне, и весело скалился. Я его ненавидел, хотя сам же и втянул его в эту авантюру, ведь без него я точно не отважился бы на это... Когда мы остановились на середине бетонного гребня, я весь состоял из одного желе. Из ужаса. Вниз по бетонному водосбросу неслась какая-то всклокоченная стекловидная масса, которая при падении со ступеньки вздымала во-от такущую волну. Выше. Двадцать шагов под уклон, толчок - и ты влетаешь в эту стеклянно-пенную стену, а дальше - пан или пропал. Он вдруг похлопал меня по плечу, и мне стало чуть-чуть легче. И все равно я праздновал труса. Я присутствовал на собственной казни, и в роли палача выступал, между прочим, тоже я. Случайно я посмотрел на него - и вдруг понял, что он тоже боится. Боится! Может, и не так ужасно, как я, но - боится. Он стоял с закрытыми глазами, губы шевелились - словно молился. Но не успел я последовать его примеру, то есть глаза закрыть, как этот сумасшедший вдруг заорал переливчато, дико, страшно и бросился по водосбросу, а я не раздумывая - в таких случаях не думают - за ним, скользя на водорослях, которыми порос бетон, толчок, ух, и вот ты уже утрачиваешь все ориентиры, где небо, где земля, где что, неизвестно, - летишь вперед и вниз, и вниз, и глубже, и боишься закрыть глаза, хотя вокруг только кипящая, бурлящая, пузырящаяся тьма, тебя подхватывает течением, переворачивает, еще и еще, потом выбрасывает наверх, вокруг всплески воды, волны, пена, какие-то доски, а впереди - панцирь галечника, но уже через два-три взмаха руками понимаешь: рано, течение еще не наигралось с тобой, и пусть играет, важно на плаву держаться, а когда почувствуешь, что оно сдает тебя другому течению, можешь грести изо всех сил, сейчас ты в своей воле и власти, и я никогда в жизни не греб с таким остервенением, и мчался по течению, пока пузом не въехал на галечник, вскочил, упал, прополз на четвереньках до каменной насыпи и рухнул - ах! Эвер! Я здесь! Все! И почти тотчас таким же манером выполз из воды Эркель. Добравшись до галечника, он что-то заорал, что-то такое дико-радостное, что я не удержался, вскочил и заголосил вместе с ним. Мы пустились в пляс, да какой там пляс - просто молотили пятками по мелкой гальке, тузили друг дружку, орали, кувыркались и вопили какую-то полную несуразицу... И тут мы увидели что-то длинное и белое. Хоть и луна, а не поймешь, что это, кто это... может, корова - они иногда тонули выше по реке и их сносило к водопаду... А это была женщина. И ты. Ты вцепилась ей в волосы и вся дрожала. А женщина лежала бревным бревно. Сперва мы попытались оторвать тебя от нее, но у нас не получилось, и мы в три взмаха одолели протоку, выбрались на берег и побежали к костру, возле которого рыбаки сидели. - Я вытянул руку перед собой. - Вон там. Где и сейчас - костер. Как тогда. Там всегда рыбаки ночуют.

Я снял часы и стал спускаться к ступенькам.

- Я с тобой, - сказала Ханна.

Держась за мою руку, она добралась до середины и остановилась.

- Это течение считается слабым?

- Да! - крикнул я. - На счет три. Не отпускай мою руку, ничего не бойся, я люблю тебя.

Мы скользнули по наезженной среди водорослей дорожке, оттолкнулись от края и обрушились в стену пенной воды. Не прошло и минуты, как мы плыли по течению к первому островку.

Ханна выползла на четвереньках на песок и перевернулась на спину. Она тяжело дышала.

- Испугалась?

- Это, конечно, не для слабонервных. Да еще ночью. А каково было весной? - Она закрыла глаза. - Эвер. Эвер... Я ведь даже не помню, то есть не знаю, кто эта женщина и почему мы оказались в реке. Может, моя настоящая мать и вовсе жива?

- Может. - Я протянул руку. - Пошли греться, эвер. Ты всегда будешь любить меня? Несмотря ни на что?

- Нет, конечно, - ответила она. - Я не смогу любить тебя всегда. Я буду любить тебя вечно.

Мы выбрались к костру. Старик Лентулов дал нам бараний кожух на двоих и налил в алюминиевую кружку паровозной. Я отхлебнул и закурил.

- Какие тут донки, дураки, а? - Лентулов бросил окурок в костер и пошел к воде. - На таком течении - донки! Ну-ну!

- Это мать Эркеля, Лавиния, была дочерью Великого Боха, а отец не знаю кто. Просто неудачник какой-то, и не сказать чтобы совсем спившийся, а так - как все. Никто даже имени его не вспомнит. И я не помню. Помню только, что Лавиния его жалела и звала морокой. 'Морока моя'. А! Это он иногда про Марокко вдруг начинал что-то рассказывать. Сам там, конечно, не был, но любил - про верблюдов, молочные реки, желтые от тяжелого жира, про женщин с золотыми грудями... А у самого поросята все подряд подыхали от поноса. Ни одного не вырастил: все сдохли. Катерина Блин Четверяго по пьяненькому делу как-то рассказывала, что он и в школьный хор-то ходил лишь затем, чтобы ей под юбку заглядывать, да молчал все время, чтобы учительница за безголосость из хора не поперла. А она взяла да поперла - и из хора, и подальше от золотых Катерининых ляжек. Мучился, мучился, а однажды вдруг взял да и прибил руку гвоздем к обеденному столу. Искривился и исплакался весь, а - прибил. Велел сыну зарядить двустволку картечью и никого не пускать. Лавинию тоже. Она и умоляла его, и плакала, а потом вдруг страшное случилось: она повинилась в неверности. Стояла на коленях и рассказывала, как однажды подпоили ее вином братья Лодзинские, известная сволочь, все свои делишки в основном в Москве проворачивают, соседи надеются, что там их и шлепнут, а они всякий раз на новых машинах приезжают - раз даже на каком-то безразмерном белом кадиллаке прикатили. Младший у них всегда с куклой ходил - есть такие куклы, которых надо за руку водить, а они шагают себе. Он свою куклу обожал. Никуда без нее. Нарядов понашил для нее - ужас. И на делишки свои с куклой выезжал. Вот они Лавинию и прихватили... Втроем. А потом шантажом стали брать. Как захочется им красивой бабы - а Лавиния была тогда - ого! - так ее и зовут. Запугали они ее, что ли. Вот она во всем этом мужу и призналась. При сыне. Мужик обмочился, потом обделался, а потом и заражение крови... Кричал что-то, кричал - и умер. Эркель так и не подпустил мать к нему, даже когда отец умер. Она только об одном сына умоляла: чтоб не связывался с Лодзинскими. Звери. Ведь только увидели бы мальчишку, сразу бы и прикончили. Да, он гордился отцом. Странная гордость, но - гордился. Говорит, отец перед смертью плакал и кричал, что сам умрет, по своей воле, как ему хочется, а не по расписанию. Не по расписанию. Когда мы мужиков позвали и они вас в больницу отвезли, а нас отправили по домам, он мне и сказал, что уезжает навсегда. Мы были один на один, никто нас не слышал. Он был как в горячке и говорил, что все пройдет, через что угодно и кого угодно переступит, все забудет, что может помешать, всему научится, а до Лодзинских доберется. Я молчал, хотя знал, что у него даже половины денег на дорогу до Москвы нету. А он словно угадал мои мысли и говорит: 'Есть и другие пути. Страшно, но это как в шахматах: тронул - ходи. Ты же не можешь остановиться, когда до конца водослива на водопаде добежишь, все равно прыгнешь, страшно или нет'. Тогда я ему и сказал, что двадцать первую комнату придумал сумасшедший Ипатьев, был такой инженер, и эту выдумку подхватили все остальные чокнутые. Подземелья здесь знаешь какие, но ведь речь не о подземельях, а о двадцать первой комнате. Сейчас ведь только суеверные бабки говорят о пропавшем невесть куда человеке: 'В двадцать первой сгинул'.

- Слыхала. - Она сонно повернулась. - Но ведь пропадают люди. Или появляются какие-то чудики - привидения настоящие. Откуда? И тоже никто из них своего имени не помнит. Мурого ты же знаешь? С которым Миссис Писсис живет? Ну вот. А откуда он, кто и что?

- Или та девушка, которую в бочке нашли на пароходе? Вся желтая, от зубов до пят.

- Ты опять про 'Хайдарабад'. Нашел преступников. Если бы они хотели ее убить, стали бы они ее в больницу бегом относить. Искать надо лучше.

- Он как будто клятву дал. А потом исчез. Да мало ли как можно уехать из города... на велосипеде... да хоть пешком...

Мне трудно было ворочать языком: хотелось спать. Эвер. Я знал, что она имеет в виду, когда говорит, что стала эвер. Знал. Оставалось только поскорее уснуть, чтобы, проснувшись, обнаружить одного старика Лентулова, которого внуки надоумили поставить донки на водопаде...

Когда я проснулся, солнце уже поднялось. Старик Лентулов сидел на корточках у воды и смотрел на солнце. Рядом с костром выгоревшая земля была расчищена, и прутиком на ней был нарисован женский профиль - если судить по кудряшкам, это был профиль Ханны. Профиль юности бессмертной... Прицепилась же эта строка, нет на нее угомона.

Дрожа от холода, я спустился к старику.

- Двух щук взял, - задумчиво сообщил он. - На лягушку. Надо же. Свадьба у них когда?

- Как только, так сразу. Спасибо за приют: выспался, как у Христа за пазухой.

- Ага. Она с час как ушла. Не хотела тебя будить. Тетушке Гаване привет от меня. Слышишь? И от жены. А почему она в Козьем-то доме поселилась, а не захотела с вами жить?

Я пожал плечами.

- Ну, так не забудь!

- Конечно. Оба привета.

После больницы, когда стало ясно, что женщина мертва, а девочка еще как жива и будет еще как жить, Гавана взяла ее к себе. Она была здорова, но утратила дар речи. Все понимала, только ничего сказать не могла. Но она так слушала, что невозможно было перед нею устоять. Присев на корточки в углу комнаты, часами смотрела на картину, занимавшую почти всю стену в моей комнате: парусник в полном вооружении мощно режет зеленую океанскую волну.

Я показывал ей парус за парусом и раз за разом повторял, как заклинание: 'Бом-кливер, - талдычил я. - Кливер. Фор-стеньга-стаксель. Фор-бом- брамсель. Фор-брамсель. Фор-марсель. Фок. Грот-бом-брам-стаксель. Грот-брам-стаксель. Грот-стеньги-стаксель. Грот-трюмсель. Грот-бом-брамсель. Грот- брамсель. Грот-марсель. Грот. Крюйс-брам-стаксель. Крюйс-стень-стаксель. Крюйс-бом-брамсель. Крюйс-брамсель. Крюйс-марсель. Бизань. Контр-бизань'.

Вы читаете Город Палачей
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×