Она спала почти триста лет, пропитываясь знаниями обо всем, что творилось вокруг и, наверное, повсюду. А значит, одно это позволяло людям надеяться на конечную справедливость, на последний Суд, на истину в последней инстанции, которую хранила Спящая, и многим было довольно одной этой мысли, и мало кому хотелось, чтобы она вот сейчас вдруг проснулась и сказала все, что знает, потому что все были уверены: ее знания не выдержит никто. Даже Бох. И, быть может, думали самые смелые, даже Бог. Пусть лежит, свидетельствуя жизнь и правду. Это - для всех. А когда придет время и потрясется земля, когда матери станут пожирать своих детей, а отцы убивать сыновей, когда свихнувшиеся боги с упоением устроят великую бойню, когда вся эта жизнь окажется на самом краю и дальше идти будет некуда, вот тогда и придут к ней миллионы, и она встанет и скажет, и только эти отчаявшиеся миллионы примут ее правду и не умрут, а сделают по слову ее и установят на земле настоящую правду...
- Значит, она видела, - пробормотала Гавана. - И что еще ты ей рассказал про нее?
- Ведь никто не знает ее настоящей истории!
- История голой женщины - это ее география. Или топография, если угодно.
- Но ведь я сам слыхал, как над ней смеялись...
- Отец как-то сказал, что люди никогда не выбрались бы из пещер, если бы не покушались на святыни.
- Кукла-сукла, сукла-макукла, срукла, жукла, недобукла, крукла, фрукла, мукла, кла, гиперперпенсупердрюкла! - вспомнил я выкрики сумасшедшего пьянчуги Люминия, которому хором вторили мальчишки.
Я поднял голову: Гавана смотрела мне в лицо.
- Ты ведь еще не все рассказал мне, правда?
- Она сама попросила...
Она подошла к открытому саркофагу и в задумчивости провела кончиками пальцев по гладкому серебру. Оглянулась на меня.
- Ты уже взрослая, Ханна, не надо.
Но она уже раздевалась, не обращая внимания на меня. Сняла с себя все, небрежно швырнув на пол, и легла в саркофаг. Он всегда казался мне маленьким, и я удивлялся, как взрослая женщина, даже худенькая, могла уместиться в нем и пролежать вот так, не меняя позы, триста лет. Ханна была рослой, крупной девушкой, но и ей саркофаг пришелся впору. Она чуть развела ноги, сложила руки на груди, закрыла глаза и прошептала:
- Закрой.
Это был чистейшей воды идиотизм. Но я, разумеется, опустил крышку саркофага. Я знал, что она не задохнется: саркофаг был устроен так, чтобы воздух мог поступать в него - все же в нем лежала живая женщина.
Закрыл крышку и сел на что-то - это был чурбак - рядом. Этот зал, свечи, шум воды, проникавший даже сквозь толщу древней кладки, мое дыхание... И девушка под серебряной крышкой саркофага - смысл и цель этой жизни. Бред. И в этом состоянии бреда я просидел час, два, а может быть, и больше. Кажется, раза два или три я пытался встать, но что-то удерживало меня. Какая-то тяжесть. Быть может, тяжесть скопившихся под этими сводами молитв и тайных проклятий, всего того, что люди приносили сюда в своих душах и оставляли здесь. Иначе зачем бы они сюда приходили? Всю тяжесть жизни они оставляли здесь - Спящая однажды разберется, кто слишком легок, а кто - заслуживает спасения в жизни вечной. Атмосфера... Там хорошо дышалось - воздух всегда был чист и свеж. Я не спал, но и не бодрствовал. Я думал о себе в те минуты, что такое состояние между сном и явью ничем не отличается от жизни наверху, в той же Африке, в серых кривых коридорах-лабиринтах которой даже днем собаку невозможно отличить от волка.
Раздался тихий щелчок, и крышка саркофага бесшумно поднялась. Ничего удивительного: внутри был рычажок, при помощи которого Спящая, буде ее воля, могла бы восстать из спящих.
Встрепенувшись, я подковылял к саркофагу.
Ханна лежала с открытыми глазами и смотрела на меня. Я мог только догадываться о том, что она испытала, пролежав в гробу три или, может, четыре часа. Побывав Спящей Царевной. Властительницей. Той, которой поклоняются даже против своей воли.
Я подал ей руку, и она легко выскользнула из саркофага. Оделась. Мы погасили свечи и двинулись наверх.
Я был благодарен ей за молчание.
Гавана отпила из рюмочки.
- Что ж, тогда только тебе самому и решать эту задачку, - повторила она. - Потому что любовь, мой милый, это мир превыше всякого ума. Спящая Царевна... - Она фыркнула. - Мечта всех импотентов, у которых не получалось с женщинами, но вот с этой получилось бы наверняка. Предмет ненависти женщин, не обладавших такой грудью, животом и чему там еще завидуют дуры... А вот первая, настоящая... Я знаю, что тебе хочется узнать причину ее смерти. Увы, я могу лишь предположить... Если человека лишить чего-то, что и составляет человека, он погибнет, даже если в глазах других людей и будет казаться живым. Да и неизвестно, на самом ли деле она была крылатой. Средневековье, знаешь... Хотя я еще застала здесь людей, которые с одного удара перерубали плетью десятидюймовое бревно. - Она с улыбкой покачала головой. - А что с поисками убийцы капитана Боха?
- Искали, но впустую. И баграми с лодок, и даже трактор с тросом пустили по берегу, пока он в воду не свалился, так что пришлось тракториста спасать. Там же сеть...
- Там же сеть, - задумчиво повторила Гавана. - Та самая огромная сеть, в которой когда-то притащили самого дьявола. А потом Великий Бох уговорил людей отпустить его на волю. И сеть бросили в реку. Преогромную сеть. Позови-ка сюда кого-нибудь... Джульетту, например, или Лариску Ложечку... Ты умеешь останавливать башенные часы?
- Отец показывал, - сказал я. - Ты хочешь объявить Амнистию?
- Вроде того, - кивнула она. - Только на этот раз это будет что-то вроде выездного заседания Страшного Суда. - Она налила коньяку. - Не чокаясь. За твоего отца. Он любит тебя.
- Любил.
- Любит. - Она строго посмотрела на меня. - Употребляя это слово, никогда не путай времена. Хотя бы глагольные.
Зеленый Август, возлюбленная Малина и двенадцатиперстная кишка с ногтем
- Счастья не просто нет - его даже и не бывает, - сказал перед смертью Люминий. - Это даже Пушкину понятно. Но ведь хочется...
Никто не думал, что через минуту он умрет - поднимется со стула, чтобы выпросить у Малины еще одну рюмку водки в долг, и вдруг рухнет под ноги бронзовому коню, стоящему посреди ресторана, напоследок выкрикнув что-то бессвязное и обмочившись так, что собутыльникам пришлось поднять ноги, спасаясь от вонючего потока, который подхватил мертвое тело и вынес в коридор, потом - из ресторана во двор, где и образовал в первой же яме желто- зеленое озеро. Старый Сранино Сранини только плечами пожал.
- Не можешь петь - не пей, - напутствовал он Люминия.
И только через два часа, когда Малина погнала компанию вон из ресторана, собутыльники поняли, что безусый, плавающий в озере мочи, мертв.
- Как двенадцатиперстная кишка, - пробормотал Сранино.
Это было любимое выражение Люминия, поминавшего эту самую неведомую и бессмысленную кишку в предпоследней стадии опьянения, когда он еще был в состоянии выговорить длиннющее слово, стуча себя при этом по безусой башке, поскольку был уверен, что эта кишка именно там и проживает, плавая в манной каше с винегретом - любимой его закуске: 'Легко входит и красиво выходит'. Да и чем еще могла быть набита голова человека, мерявшего жизнь литрами водки и не способного узнать в лицо ни одного из своих тридцати внебрачных детей? Если что его и терзало, кроме похмелья, так это отсутствие усов и бороды.
- А совесть? - попыталась однажды устыдить его очередная беременная женщина из тех, что непостижимым образом просыпались под забором или в канаве в обнимку с этим чудовищем. - Или она у тебя говна пирога?
- Чистая, - возражал Люминий. - Потому что я ее никогда не употреблял. Да и зачем, если у меня член с ногтем?
И вот - умер. И последними словами были слова про счастье.
- Что же это за счастье? - поразилась буфетчица Малина, когда Сранино Сранини удалось убедить ее в смерти Люминия и выпросить под это дармовой стакан водки. - Двенадцатиперстная кишка какая-нибудь, что ли?
- Duodenum, - сказал доктор Жерех. - Или dodekadaktylon1.
- Но с ногтем, - сказал Сранини. - Зашьем или зарежем?
- Зашьем, конечно. - Малина извлекла из-под прилавка скрипку, которую Сранино каждый вечер оставлял ей в залог, и так продолжалось уже много лет, и протянула ее старику. - А потом, конечно, зарежем.
Широко расставив ноги в рыжих яловых сапогах, этот потомок кремонских палачей опустился на стул, прижал скрипку к волосатой щеке и, вперив остановившийся взгляд в Малину, взмахнул смычком. Затихшая было Африка сладко вздрогнула, очнулась и бесшумно потекла вниз, в ресторан, рассаживаясь кто где привык и взмахом руки или взглядом заказывая Малине свое 'как обычно' - водку, водку с перцем или портвейн, запасы которого в подвалах Города Палачей были неисчерпаемы. Люди слушали скрипку, пили, курили и плакали, потому что в тот вечер итальянец зашивал от души, забыв о брошенном во дворе Люминии.
Один из предков Сранино Сранини был тайным палачом при Екатерине Великой. Он поразил воображение государыни игрой на скрипке, звуками которой мог перерезать человеку горло, проколоть сердце или, напротив, спасти от смерти в результате колотой или резаной раны. И все это он проделывал на своей чудесной скрипке, ничем с виду не отличавшейся от обычной. Однажды он шутки ради вернул девственность любвеобильной императрице, что было официально подтверждено офицерами лейб-гвардии, которые торжественно вынесли в аудиенц-залу сомлевшую царицу и огромную простыню с алым пятном посередине. Скрипка передавалась в семье Сранини из поколения в поколение, но сила ее с годами уменьшалась, и уже внук екатерининского палача мог с ее помощью разве что задушить приговоренного звуком или остановить его сердце тремя секретными нотами.
Спившийся старик-кремонец умел разве что вызвать слезы даже у такой каменной бабы, как Малина, успокоить любых разъяренных драчунов или вызвать у слушателей приступ неудержимого веселья и на расстоянии, звуком же, довести какую-нибудь старуху до оргазма. Старухи любили скрипача и всегда беспрекословно давали ему в долг, чтобы он мог выкупить заложенную в ресторане скрипку.
В полутемном прокуренном зале звучала скрипка, и люди плакали, а потом итальянец незаметно сменил мелодию, и многие впали в прострацию и видели сны, хоть и не спали, а к утру, когда выпито и выкурено было сверх всякой меры, скрипач вывел публику из оцепенения, заставил плясать до упаду, орать и швырять стаканы в бронзового коня, и снова плясать, круша каблуками осколки стекла, разрывая на груди рубахи и неистово вопя, и уже нельзя было разобрать, чего больше было в этом вопле - радости, горя или древнего, как Город Палачей, отчаянья...
- Вот! - кричал плачущий Сранино Сранини. - Он убивает меня, но я буду играть! Играть-зашивать! Зашивать и резать!