- Ты, конечно, хотел бы этот свой сон на всю Россию распространить! воскликнул дядя Ваня. - Сонная овечья страна и так далее.
- Ваш дедушка, царствие ему небесное, - начал священник, - рассказывал, что некоторые приговоренные держали во рту нательные крестики...
- И мне рассказывал, - подтвердил Байрон. - Последняя соломинка...
- А вам не приходило в голову, что они на мучение-то и вернулись? Чтобы пострадать? Ведь тут не Кафка, а Бог внутренний и Бог внешний, как вы это называете, слились воедино... А вы, похоже, протестантов начитались, а истинной православной веры не имеете ни капли... разве что тягу...
- Среди них немало и атеистов было, - упрямо вернул разговор в прежнее русло Байрон.
- Это уж Господу разбираться, кто из них верующим был, а кто, как вы называете, атеистом. Вот вы себя к последним, кажется, причисляете, но ведь мучает вас история, рассказанная дедом, в сновидениях является. Даже если хотя бы один человек вернулся туда, чтобы за веру пострадать, то и остальные оправданы...
- И евреи с удмуртами?
- И они. То есть один подлинно верующий, хочу я сказать, тьму язычников перетянет.
- Вы своего деда архимандрита имеете в виду?
- Почему же только его? - удивился батюшка. - Хотя, конечно, и его тоже. Но ведь было там много народу, и наверняка верующих было больше, чем отрекшихся от веры. Поэтому я и готов утверждать, что не от мороза или патрулей те люди вернулись, - они на подвиг вернулись.
- Во сне? В моем собственном сне?
- Как знать. Бывают сны тонкие, духовные, даже провидческие...
- Но случилось-то все не так. И мой дед участвовал в этом. И знаете, что он мне перед смертью сказал? Что не испытывает никаких мук совести за содеянное. Его мучили какие-то детали... скрип сапог, чьи-то рожи, керосиновые лампы, горевшие почему-то вполнакала... Да он этими керосиновыми лампами мучился больше, чем тремя сотнями убитых! Кто велел прикрутить лампы? Вот какой вопрос он себе до самой смерти задавал!
- Этот вопрос он себе на своем языке задавал, но и этот вопрос был мучением его совести, только в причудливой форме... как у вашего Кафки, например...
- Эк ты его, Миша! - Пьяненький дядя Ваня снова взялся разливать водку по рюмкам. - На одном языке Бог говорит, на другом человек, и это, может быть, и правда.
- Не совсем точно я выразился, но, надеюсь, вы меня поняли?
- И выразились точно, - сказал Байрон, - понял я вас. Вопрос теперь в другом: почему это в моем сне случилось? Почему деду снилась керосиновая лампа, а мне - все остальное? Ведь сны по наследству не передаются. Да и вина - понятие не наследственное. И почему приснился этот тонкий сон - мне?
- Объяснение тут, вообще говоря, простое и к богословию отношения не имеет, - проговорил священник. - Просто-напросто вы только об этом в последнее время и думаете. Зубы чистите - об этом думаете. Водку пьете - а мысль не отвязывается. Чистая психология. Чем-то же поразила вас эта история, Байрон Григорьевич, и в этом вы сами признались. Значит, поведение тех людей показалось вам странным, еще когда дедушка рассказывал вам о той страшной ночи... А сон стал продолжением ваших размышлений, которые подспудно жили в вас и не отпускали. И во сне явился вам иной образ случившегося: подвиг.
Байрон снова закурил и, тупо уставившись на иконку в углу, тихо проговорил:
- Это все обдумать надо. Вроде бы я понял, что вы хотите сказать. И понимаю, что вам тяжелее все это, чем мне, и вы еще наворотите дел, отец мой, потому что времена сейчас нехристианские... Но вы - верующий человек. А я, как и большинство, ни то ни се. И нету у меня времени, честно говоря, чтобы склониться к тому или к сему. - Сухо усмехнулся. - Да и надо ли? Впрочем, спасибо, батюшка, и на том.
- Папа! Это же салфетница! - возмущенно воскликнула Оливия, пытаясь вырвать у отца пустую ребристую вазочку. - Ну как хочешь! Тогда и мне наливайте.
Дядя Ваня поднялся. Был он крупен - в отца - и ширкоплеч, а Байрон вдруг вспомнил его сгорбленным пришельцем, заявившимся к родственникам после долгих лет тюремной отсидки.
- Я недаром позвал тебя, Байрон, - начал он, - чтобы в присутствии святого отца... и так далее... Я не знаю, что тебе рассказывал отец насчет меня...
- Считай, ничего.
- Тем хуже... или тем лучше... - Он залпом выпил водку и шумно потянул ноздрями. - Случилось это незадолго до твоего рождения. Да, я буду краток. До рождения. Мы с твоим отцом, а моим единокровным братом, катались на санках и ударились головой. У Гриши вскоре обнаружилась падучая, а мне хоть бы что. Но приступы у него случались редко, очень редко. Я и рассказать хочу только об одном приступе, который изменил не только мою жизнь... не только! У нас в старом доме что ни воскресенье собирались гости. Гриша, твой отец, был уже женат на Майе, и вроде бы они ждали ребенка... детали опускаю... Среди гостей оказалась девочка лет пятнадцати-шестнадцати. Шалунья, игрунья... В общем, по тем строгим временам - слишком избалованная была девочка. Гриша за нею в шутку взялся ухаживать и сдуру - только сдуру! - выпил водки. А ему ж было нельзя. Врачи - строго-настрого. Ну дальше проще: уединились они наверху (а только я один и видел, как они туда крались). А внизу веселье продолжается вовсю. Вино - рекой... И тут вдруг подходит ко мне тихохонько Нила и велит следовать за нею, не привлекая внимания гостей. Поднялись мы наверх - а там страх и ужас. Гриша без сознания, а девочка-шалунья - мертва. Изнасилована и мертва. Мы позвали родителей. Гриша постепенно пришел в себя и его увели. А когда гости ушли, состоялся разговор. Выдавать Гришу правосудию - значит, губить не только его, но и беременную Майю, да и репутацию семьи. Долго о чем-то разговаривали, кто-то плакал, кто-то... впрочем, это неважно! А я сидел и слушал их, и где-то в глубине души у меня словно бы какой-то страшный бутон распускался, и чем дальше, тем больнее, тем сильнее я его чувствовал, а когда уже терпежа моего не стало, схватил отца за руку и потащил в другую комнату. Я, говорю, готов взять все на себя. Должны же дети хоть чем-то платить родителям, и я готов заплатить всю цену. Отец поначалу решил, что я с ума сошел. Слово за слово - оба вроде успокоились, а бутон в душе моей вовсю распустился. Я был готов на все. Дом поджечь? Милости прошу! Человека убить? Да с моим удовольствием! И все это я отцу сказал... даже не сказал, а - говорил и говорил, пока совсем его не заговорил до полной одури, и сам по уши в этой одури, и вижу - он тоже. Аж вздрагивает. Налил нам по капельке коньяку, а потом вдруг - трах рюмку в пол. Пусть, говорит, Бог решает. Вот вам и неверующий человек, однако. Ты, говорит, хоть понимаешь, перед каким страшным выбором меня ставишь? А я этот выбор, говорю, сам сделал. И пойду до конца. И суд? И тюрьму? И суд, и тюрьму. Да нам же с тобой вовек не рассчитаться, Ваня, говорит он тихо. Вот в этом-то, говорю, и вся разница между нами. Вы про расчеты, а я - без всяких расчетов. Голый! Совершенно голый!
Он перевел дыхание и сел. Поискал что-то в кармане. Оливия протянула ему платок. Дядя Ваня промокнул глаза.
- И ведь все выдержал, все перенес. Что там следствие и суд! Хуже было, когда меня в психушку определили. Боже милостивый, знали б вы, что там с нами делали! Уколы, таблетки - это еще ничего. Терпимо. Книг не давали, даже переписку с родными запретили. Я уж не говорю о свиданиях с близкими. - Он громко высморкался в салфетку, скомкал и сунул ее в карман. - Санитары насиловали нас, братцы. Измывались... Я спасался только тем, что вспоминал прочитанные книги. Как я жалел, что читал без ума, не все запомнил! Стихи и те вспомнить иногда не умел. Я же в драмкружке занимался - еще в школе. Мы Чехова ставили - так, рассказики, водевильчики. Но вот Чехова-то я, оказывается, и запомнил. И когда приехала ко мне Майя на первое свидание, я ей и говорю: 'Те, которые будут жить через сто-двести лет после нас и для которых мы теперь пробиваем дорогу, помянут ли нас добрым словом? Майя, ведь не помянут!' А она мне - слово в слово: 'Люди не помянут - зато Бог помянет'. За эту ее памятливость, за эти ее слова я готов был не знаю на что ради нее... - Он вытер слезившиеся глаза тыльной стороной ладони. 'Позвольте мне говорить о своей любви, не гоните меня прочь. Вы мое счастье, моя жизнь, моя молодость!' И вот тогда-то я и понял, что все бывшее со мною - не напрасно, не зря. И когда я домой вернулся, а они, отец в особенности, стали у меня прощения просить, я остановил их - да, не лгу, остановил! И сам - сам! - у них прощения попросил!
- За что? - глухо спросил Байрон.
- С твоей точки зрения ни за что! - вскинулся дядя Ваня. - А с моей точки зрения - за все! За все, что мне было дано. Дано! Понимаешь? И к черту эти пятнадцать лет! Дано - не отнимешь!
И он уронил голову на руки, содрогаясь всем крупным телом.
Из соседней комнаты выбежала Лиза. Вдвоем с Оливией они подхватили Ивана и увели в спальню.
- Вы знали об этом? - после непродолжительного молчания спросил отец Михаил.
- Отчасти, - ответил Байрон. - А мать говорит, в молодости он веселый был, добрый, хороший...
- Мне на днях пришлось исповедать человека, совершившего преступление, взбудоражившее весь город, - медленно, словно бы через силу проговорил отец Михаил. - Он меня с постели поднял. Заперлись мы в церкви вдвоем. И вдруг пред ликом Христовым начал он лгать! Он говорит, детали какие-то выкладывает, а я физически чувствую его ложь и ничего с собой поделать не могу... Актерствует, лжет, извивается, как будто даже издевается, а я не пойму, над кем издевается, надо мной или над Богом... И в таком случае зачем на исповедь пришел? Глупо.
- Я понимаю: тайна исповеди, - сказал Байрон. - Но какие детали он вам выложил? Или и про это нельзя говорить?
Отец Михаил покачал головой: нет.
- И что же - отпустили ему грехи?
- Грехи Бог отпускает. А я того человека выгнал из храма - не удержался. Стыжусь этого. - Он помолчал. - Нет правды в людях. Или ищем не там? Все люди как будто стерты: один телевизор смотрят, одни газетки читают, одним языком говорят... Впрочем, это уже другой разговор.
Байрон вдруг рассмеялся.
- Извините меня, отец Михаил, не знаю почему, но вы мне достоевского Шатова напоминаете... из 'Бесов' - помните? Тот в Бога не верил, а в русский народ-богоносец - верил. Народ-богоносец один телевизор смотрит! Простите, не хотел вас обидеть. И еще: почему вы актерства так не любите? Извините за банальность, но все мы играем роли, в том числе и Иисус...
- Но Он играл только одну роль! - вспыхнул поп. - Вы вспомните противостояние Понтия Пилата и Иисуса. Кем был Пилат? Прокуратором Иудеи в Иерусалиме, фаворитом Сеяна в Риме, солдатом, мужем, любовником, циником... Разве не циничен его вопрос об истине? Так, кажется, и подмигивает Иисусу: мы-то, мол, с вами знаем, что есть истина на самом деле, так что отвечайте правильно - и я постараюсь вас отмазать. А Он - не может. Потому что всюду и всегда он был только Иисусом Христом, Спасителем и Спасением. Поэтому и завещал Он нам только одно: будьте собой. Собой - истинным, а не совокупностью приемчиков и ужимок!
- А это возможно?