«Дойду, дойду…»
Вот на снегу лежит цветастая полоска алыка, полоз нарты, связка капканов, желтеют впереди щепки, рядом поленница, лиственничная недопиленная чурка с воткнутым в нее топором, от нее до входа в палатку три шага. «Дойду-у-у…»
Но полог палатки наглухо застегнут и придавлен внизу толстым поленом. Палатку ему конечно же не расстегнуть. Он с трудом отодвинул полено, поднял низ палатки, подсунул под нее голову и пополз, пополз в спасительное ее нутро, к спасительной печке. Быстрей разжечь ее… Только огонь спасет его…
Перед печкой кучерявые сухие стружки — «тураки будул», мелко колотые лучины, тонкие поленья, все сухое, все аккуратно сложено, а наверху коробок со спичками — таков обычай охотников — оставлять у печки сухую растопку. И Родников поступал так же, как и другие пастухи и охотники. Вот и сегодня он сделал тураки будул, но сделал их как повинность, как дань обычаю…
Зубами он содрал с руки шарф, негнущимися, точно зубья граблей, пальцами взял спички, отложил коробок в сторону, и лежа на боку, стал неловко заталкивать в печь вначале два толстых полена, между ними стружки, на стружки тонкие лучины, на лучины — поленья. Все! Теперь можно разжигать. Но не так просто открыть закоченевшими пальцами коробок со спичками. А в этих спичках сейчас заключена его жизнь, если их не удастся зажечь — все может кончиться…
Помогая себе зубами, он выдвинул коробок, спички рассыпались, но это не страшно. Вот они лежат перед глазами. Он с трудом ухватил сразу пучок спичек, иные были перевернуты торцами к терке, но это уже не важно, главное сейчас, чтобы хоть одна из спичек вспыхнула. Он медленно чиркнул спичками по терке. Спички не вспыхнули, а две из них выпали. Сжав оставшиеся крепче, вновь чиркнул. В нос ударил острый спасительный запах горящей серы. Скорей трепетный огонек к стружкам! Он бережно приблизил слабый трепещущий огонек к стружкам, и они мгновенно вспыхнули. «Ах, как славно, славно!» Кто же так говорит? Ах, да это же бабка Акулина так говорила — это ее словечко, славное словечко, волшебное, счастливое словечко!
Пламя весело затрещало! Теперь оно не потухнет…
Он медленно закрывает дверцу, кладет руки на пока еще холодную печь, но она очень быстро нагреется, ведь железо тонкое, а дрова лиственничные, сухие, жаркие. Вот она уже нагрелась, запарила, теплом потянуло от нее, запахло горелым железом. Припекло ладони, он чувствует боль — это хорошо, это очень хорошо! Он убрал руки с раскалившегося железа и стал греть их, тихонько растирая, на расстоянии от нее. Вскоре пальцы отогрелись, стали послушными, но зато было у него такое ощущение, точно под ноготь каждого пальца воткнули по игле — острая жгучая боль сводила скулы, но он даже пытался улыбаться.
«Ничего, ничего, это хорошо, это очень хорошо, — удовлетворенно думал он. — Руки целы, а что с ногами? Я их чувствую, надо скорей раздеться и растереть их».
Он перевернулся на спину, выдернул нож и принялся отбивать на груди по линии пуговиц лед. Отбив его, он срезал пуговицы и освободился от обледеневшего бушлата. Отпихнув его, осторожно разрезал мерзло хрустящий свитер, снял мокрую рубашку, отбросив все это, он принялся отбивать поленом лед на штанах и под лодыжками торбасов.
Палатка наполнялась теплом, он это видел по тому, как оплавляется лед на бушлате, но телом тепла не чувствовал, ему было холодно, как будто он только что вырвался из ледяной купели. Отбив лед с лодыжек, он надрезал ремешки и сразу, как из деревянного футляра вылез из штанов. Вытолкнув все это к выходу палатки, сняв с себя даже мокрые трусы, осмотрел ноги — они были белые, попробовал пошевелить пальцами — они слабо шевелились, и это сразу успокоило его. Он схватил шарф, и принялся ожесточенно растирать попеременно обе ноги. Потом вспомнил про одеколон, схватил флакон и начал растирать постепенно оживающие ноги одеколоном.
Растирать было невероятно трудно, не хватало воздуха, пот лил с лица градом, а все тело тряслось от холода. Но вот левая нога наполнилась едва ощутимым теплом и болью, и он оставил ее в покое. Зато правая оставалась бесчувственной, он все неистовей тер ее, время от времени поливая одеколоном. Но вот и она порозовела, в пальцах забегали, защипали мурашки, и вот уже в обе ноги точно впилось множество игл — боль нестерпимая! — ожили, ожили, голубушки!
Остатки одеколона он вылил на плечи, на грудь, растер себя, сколько мог дотянуться рукой, потом заполз в кукуль, укрылся с головой и затих, прислушиваясь к раздиравшей его боли в кистях и ступнях ног, но даже сквозь эту адскую боль душа его ликовала!
Вечером пришел Кодарчан. В полукилометре от палатки он вышел на лыжню, по которой полз на четвереньках Родников, и сразу, почуяв беду, побежал по следу в палатку. Дым из трубы не шел, и это растревожило охотника окончательно. «Беда! Случилась беда!» Войдя в палатку, он зажег свечу, ожидая увидеть самое страшное, открыл кукуль — Родников крепко спал. Облегченно вздохнув, Кодарчан разжег печь, вскипятил чай, принес Родникову сухую одежду, развесил ее, чтобы она нагрелась, затем принес гусиного жиру в пол-литровой банке и, поставив его подальше от печки, принялся осторожно будить спящего.
На другой день Кодарчан принес одну лыжу — она вмерзла в полынью. Принес также малокалиберку и кусок льда, который оттаяв, оказался рукавицей. Принес он и трех белок. Таким образом, потерей того дня была всего одна лыжина.
В полдень Кодарчан ушел на реку и часа через два принес оттуда широкую тополевую плаху — для лыжи. Николай пытался возражать:
— Поправлюсь — сам сделаю, а ты зря время не теряй — лови соболей, пока ловятся.
Но куда там! Осерчал Кодарчан не на шутку.
Не вылезая из кукуля, Николай пришивал к бушлату пуговицы, зашивал свитер и рубашку, пытался читать, но скоро отложил книгу — болели ноги, кожа на них слезала лохмотьями.
20 января.
Ах, черт возьми! До чего же хорошо, что я не утонул позавчера! Во-первых, жизнь — великолепнейшая штука! Во-вторых, своей смертью я причинил бы массу хлопот посторонним людям. Кодарчану испортил бы всю охоту, ведь ему пришлось бы срочно выходить к людям, а затем везти кого-то из представителей власти на место происшествия. И стали бы искать меня подо льдом, а найдя, погрузили бы на нарту и везли бы назад — не очень-то приятно везти по тайге и тундре мерзлого покойника! А потом бы вели следствие, что да как, и не утопил ли меня Кодарчан из-за пушнины. А еще другие люди долбили бы для меня могилу, а земля сейчас мерзлая, и хоронить покойника холодно. Вот сколько хлопот доставил бы я, если бы утонул! Я уж не говорю о материнском горе. Но все это, конечно, одна лишь философия.
Завтра покочуем вниз по реке до устья ключа Дулакан, там поохотимся на сохатого, а то мы уж дней десять как без мяса живем — на одних лепешках ноги не тянут.
Вторые сутки пурга беснуется: тревожно гудит, жалобно стонет тайга, крепкий листвяк, словно тальник, колышется.
Родников стоит на коленях и торопливо заталкивает в рюкзак беличьи и соболиные шкурки. Плотно набив рюкзак пушниной и застегнув клапан, он сел на оленью шкуру, достал из-под кукуля новые, расшитые цветным бисером торбаса, которые берег для торжественных случаев и начал переобуваться.
От порывов ветра палатка то и дело вздрагивала и мелко, дробно гудела, как бубен шамана.
Кодарчан укоризненно качает головой:
— Ай-ай-яй! Какая пурга, однако, сильная! Куда пойдешь? Мяса есть, дров есть, в палатке тепло, чай будем пить, мяса будем кушать, мало-мало поспим — пурга перестанет, тогда пойдешь.
— Нет, Кодарчан, нельзя мне ждать, должен я в поселке быть сегодня. Обязательно должен. Понимаешь?
Кодарчан не понимал. Он продолжал укоризненно качать головой:
— Нельзя такую пургу тундру ходить — шибка плохо! Тундра сичас все равно как густой-густой туман. Совсем не поймешь, куда идти, — кругом снег, кругом пустое место, дрова нету — костер топить нечем, силы уйдут — на снег упадешь, замерзнешь. — Он сказал эти слова так просто и убедительно, что Родников невольно поежился и почувствовал в груди холодок.
Но, ласково положив свою большую сильную ладонь на худенькое плечо Кодарчана, он сказал