убеждая: — Убежишь, однако? — И, добродушно рассмеявшись, представился: — Иннокентий Степанович я, завхозом в колхозе работаю. А тебя как звать?
Николка сказал. Иннокентий Степанович доверительно взял его под локоть и вывел на тропу.
— Светлая у тебя, паря, фамилия — у нас в поселке есть Малахитов и Серебров есть, теперь вот Родников появился. Так что, светлый ты мой человек, будешь сегодня ночевать у меня, а завтра я тебя отведу к председательше нашей, она тебя дальше определит. Пастухи нам ой-ей-ей как нужны! Никто не хочет олешков пасти, а мясцо всем подавай.
Он едва поспевал за Иннокентием Степановичем; громоздкий и тяжелый чемодан то и дело волочился нижним углом по снегу, оставляя сбоку тропы глубокую борозду. Николка не прочь ночевать у этого простодушного камчадала, но прежде он обязан зайти к Беляевой Дарье Степановне и передать ей письмо.
— Вот, паря, наша сельская больница, — с гордостью сказал Иннокентий Степанович, указывая на одноэтажное п-образное здание. — А тот домик с красным флагом — это наш сельский Совет. Дальше виднеется крыша детсада. Вон клуб, за клубом — школа-интернат… Жить у нас, паря, можно, кругом простор — ягоды, грибы, пушнина, олени — все у нас есть, знай работай — не ленись.
Село состояло всего из одной улицы. Дома из пиленого бруса были похожи один на другой, точно кубики, все неоштукатуренные, все одного размера, потемневшие от дождей и ветров, крытые шифером. На отшибе от села, за неширокой речушкой, через которую виднелся, мост без перил, стояли какие-то хозяйственные постройки. Улица была широкая и прямая — просматривалась насквозь. Почти возле каждого дома было привязано по десятку собак, рядом с которыми непременно стояла длинная узкая нарта.
— Однако вот и пришли мы.
Иннокентий Степанович, остановившись перед высоким крыльцом, жестом руки пригласил Николку взойти первым. Поставив чемодан, Николка смущенно кашлянул.
— Проходи, проходи. Не стесняйся.
— Да я не стесняюсь. Только надо мне сначала к Беляевым зайти, письмо передать.
Иннокентий Степанович сделал удивленное лицо:
— Это какого тебе Беляева нужно? Тут все село из Беляевых, Даниловых и Фроловых — я вот тоже Беляев.
— Мне Дарью Степановну…
— Так это же моя сестра! — с еще большим удивлением воскликнул Иннокентий Степанович. — Какое ты ей письмо привез, уж не от Лешки ли?
— От Лешки, от Лешки, — обрадованно закивал Николка.
— Дарья рядом живет, вон ее дом. Пойдем, провожу тебя — больно злы собаки у нее… Ах ты племяшка, черт! Написал все же письмо. Ишь ты! Сам-то приехать не обещался? Вот лодырь!.. Ну и ладно. Хорошо хоть письмо-то передал, мать порадует.
Дарья Степановна, круглолицая, пышная женщина с черными как смоль волосами и с такими же черными глазами, встретила гостей приветливой улыбкой, пригласила войти в комнату и принялась было тотчас же накрывать стол, но, услышав, что Николка совсем недавно работал с ее сыном и привез от него письмо, всплеснула руками:
— Боже ж ты мой! Дай-ко, дай-ко письмо…
Развернув письмо, женщина тут же, стоя посреди комнаты, принялась читать. На ней был темно- зеленый байковый халат, чисто выстиранный и разглаженный, ноги обуты в новые, отороченные заячьим мехом замшевые тапочки.
Николка украдкой оглядел комнату: в левом углу умывальник, чуть правее — окно с белыми занавесками, перед окном — кухонный стол, накрытый чистой голубой клеенкой. Справа от стола — дверь в другую комнату, завешенная голубыми бархатными шторами. На вымытом до желтизны полу — узорчатая домотканая дорожка. Все чисто, опрятно.
Письмо было небольшим — всего на полстраницы. Дарья Степановна прочла его и, словно не веря, что оно уже кончилось, перевернула лист на чистую сторону, провела по нему ладонью, как это делают слепые, и с горечью сказала:
— Вот какой ленивый, целый год письмо от него жду… а написал-то всего три словечка… Ну, слава богу, живой хоть.
Весь вечер Николка рассказывал Дарье Степановне о ее сыне. Женщину интересовало буквально все: и в чем ходит ее сын, и с кем гуляет, где питается, много ли зарабатывает. Сам не зная, как это вышло у него, Николка начал приукрашивать Алексея, перечислять его не существующий гардероб. И не пьет, дескать, он, и помногу зарабатывает, отлично питается, и свой досуг проводит в спортивном зале и в чтении книг. Видя, что женщине это нравится, что она радуется, Николка разошелся еще пуще, приписывая Алексею такие добродетели, которым позавидовал бы и святой.
Потом он стал рассказывать о себе, о своем отчиме и о своей матери.
— Надо же! Такой юнец, а уже полземли изъездил! — удивлялась Дарья Степановна. — И в Алма-Ате, значит, был? И во Фрунзе? И в Якутске даже был?! Надо же! Где ты только не бывал! Ах ты, боже! Что же твоему отчиму на месте-то не жилось?
— За длинным рублем гонялся, — пренебрежительно отвечал Николка.
— Ох, дуралей! Ох, дуралей! Да разве деньги бывают длинные? Летал бы сам себе за длинным рублем, а семью-то пошто мучить? На месте, не зря говорят, камень мохом обрастает, а как зачнешь по белу свету ездить, последнее растранжиришь. Вот уже истинно глупый человек твой отчим. И к тому же злыдень! Мальчонку из школы отлучил, кирпичи да раствор тягать заставил. Халтурничать ночами… Ну не злыдень разве? Да еще и книги не разрешал читать, электричество не жги… Ах ты, господи! Что это за человек такой? Правильно ты сделал, что ушел от него. Только вот мать твоя переживать теперь будет… Не жалко мать-то?
— Жалко, — сказал Николка и опустил голову.
— Ну, ладно, ничего, — успокоила женщина. — Станешь взрослым, женишься, заберешь мать к себе… Нельзя о матери забывать… Ты парень-то, видать, добрый, ишь как даве наврал про моего Лешку. Складно так, чуть не поверила. Никифоров на днях видел его в Оле, рассказал… Непутевый он у меня, пьяница. Учиться бросил с седьмого класса. Хулиганил, курил, водку пил. Уж какая тут учеба? Отец и приучил водку глохтать. Сам-то сгорел от водки в прошлую зиму и сына туда же тянет — двадцать лет парню, а ума с наперсток. У других дети как дети, а меня господь наказал…
Три раза мигнула электрическая лампочка. Дарья Степановна стала торопливо стелить Николке постель.
— Через пятнадцать минут свет потухнет, электростанция у нас только до двенадцати работает, а в субботу — до часу. Если на улицу захочешь — к собакам близко не подходи: злые как волки. Остервенели без хозяина, надо отдать их Иннокентию.
Ночь. На полу перед Николкиной кроватью четыре серебряных квадрата — огромная ясная луна грустно заглядывает в окно. Каждая вещь отчетливо видна в комнате. Тишина. Едва слышно поскрипывая, тикают на стене старые ходики. Больше ни звука вокруг, ни шороха. Безмолвная луна продолжает грустно заглядывать в окно. Но вот где-то на краю поселка тоскливо завыла собака. Тотчас же ей откликнулась вторая, затем третья, четвертая, и вот уже жуткий стоголосый вой потрясает тишину.
Николка съежился под одеялом и вдруг остро ощутил свое одиночество и свою беспомощность перед этим огромным и холодным, как лунное сияние, миром. Засыпая, он видел перед собой маленькую черную точку, постепенно точка росла и росла, превращаясь в огромный звериный глаз, не мигая, он пристально смотрит на Николку, проникая в самое нутро, холодя грудь, парализуя волю. Николка в страхе пытается вскочить и убежать от этого страшного холодного глаза, но не в силах даже шевельнуться, точно парализованный. А зрачок все увеличивается, вращается все быстрей и быстрей, увлекая в свой бешеный круговорот и луну, и звезды, и беспомощное Николкино тело.
Сквозь тяжкий кошмарный сон слышит он заунывный собачий вой, тиканье часов, вкрадчивый голос отчима: «Покорись мне, покорись. Люди — воры, люди — воры. Обманут, облапошат… Пропадешь, пропадешь, пропадешь…»
Проснулся от тихого шипенья. Открыл глаза. Прислушался. На кухне что-то жарилось, весело потрескивали в печи дрова.