и никто не стал спорить.
Оттолкнув медсестру, Журба вышел на кухню, и та подчинилась. На кухне он стал громко петь народную песню, которую Кора в школе не проходила: «Эх, полным-полна коробушка, есть и ситец и парча!»
«Какое счастье, что вы вымерли, – подумала Кора, – еще до того, как я родилась. Возвращайтесь лучше к себе!»
Некоторые потянулись к своим комнатам, чтобы переодеться в тишине, другие спешили, переодевались прямо в столовой. Инженера, например, не беспокоили соображения стыдливости. Зато принцесса унесла все свои одежды – а их оказалось немало – в свою норку.
Но каждому хотелось одного – как можно скорее скинуть унизительный синий халат и серое арестантское белье. Причем халат не был таким унизительным еще час назад, потому что все были равны в унижении и не было из него выхода. А вот теперь люди снова стали разными – будто их уже выпустили на свободу.
Кора переоделась у себя в комнате. Ей переодеваться было несложно. Тем более что возвратили далеко не все – разворовали. Правда, у нее осталась куртка Миши Гофмана – он не обидится, если она наденет ее в ночной и утренний походы – они еще предстоят Коре. Так что пока Кора была девицей студенческого возраста и положения, отдыхающей в Симеизе, – одежда на грани сексуального риска, но не более.
Переодевшись и с удивлением посмотревшись в зеркало, ибо за три дня отвыкла от себя настолько, что не сразу узнала, Кора поняла, что более оставаться одна не может, и хотела было пойти к профессору, но ноги сами принесли ее обратно в столовую.
И не только ее одну.
– Земляне и землянки!.. – так их назвал инженер Всеволод Той.
Он был одет просто, без затей, как одеваются славные изобретатели махолетов, когда поднимаются в воздух над склонами Ай-Петри, все на нем было облегающим, упругим, хлопковым, шерстяным, с буфами, притом в обтяжку – человек-птица!
Покревский изменился в поведении и даже внешности. На нем был черный мундир, на левом рукаве нашит щит с черепом, под ним золотые шевроны, на груди Георгиевский серебряный крестик. Мундир был не нов, пропоролся в одном месте, на колене черные галифе протерлись. Фуражки у капитана не было – потерял, но погоны были, хоть без звездочек. Но главное – изменилась его выправка.
Тут вошел, облаченный в полосатый пиджак и черные брюки, Журба – с радостным криком:
– Нашел! А ведь не хотели возвращать! Жулье! – Он держал в руке большой черный бумажник с золотой монограммой.
– Там деньги? – спросила Кора.
– Мало что осталось, – Журба сразу замкнулся.
– А ты спрячь, – сказала Нинеля, которая оказалась одета просто и грубо, в короткой суконной юбке, срезанных ниже колен кожаных сапогах, в гимнастерке без знаков отличия, но перетянутой солдатским ремнем. Она приподняла валик надо лбом, взбила локоны и изменилась, пожалуй, более всех.
Остальные, кто пришел в столовую, крутили головами от собеседника к собеседнице – как поворачивают голову за мячом зрители на теннисном корте.
Журба отошел к обеденному столу и, открыв бумажник, стал вынимать из него ассигнации, раскладывать их на столе и разглядывать, словно это было сладкое, давно желанное чтение.
Профессор пришел одним из последних. Он, как оказалось, почти не изменился. Он сменил халат на старый костюм, поношенный, домашний, в котором любил работать в кабинете.
Кора его удивила.
– Так будут носить? – спросил он. – Через сто лет?
– А что? – смутилась Кора. – Некрасиво?
– Нет, что вы! У каждой эпохи свои вкусы. Только на мой взгляд… несколько откровенно.
– Я не могу изменить моду.
– Не хочешь! – возразил Журба, не поднимая головы от своих бумажек. Он все замечал и не одобрял.
Последней пришла готская принцесса. Покревский ждал ее, все глядел на дверь, даже продвигался в том направлении, но что-то удерживало его от того, чтобы побежать за девушкой.
Ее появление было предварено удивленным возгласом медсестры – охранник увидел принцессу идущей по коридору.
Она вошла медленно – видно, хотела, чтобы ее разглядели.
Она настрадалась, может, более других – грязная маленькая цыганка, не понимающая ни слова, и один лишь у нее заступник – уродливый от страшного шрама, издерганный, худой белогвардеец, о котором принцесса не знала, что он белогвардеец, – он был ей непонятен, но заботился и даже защищал.
Принцесса остановилась в дверях и замерла, будто не решаясь шагнуть в столовую, где возле пустого исцарапанного деревянного стола стояли кучкой пришельцы, все выше ее, шумнее, разговорчивей, все связанные знанием общего языка – несчастные, украденные, но не такие одинокие, как эта смуглая девица.
Вернее всего, подсознательно – уж очень она была от них далека и вряд ли думала о мести или насмешке, – но она причесала свои тугие, черные, раньше забранные в неаккуратный узел на затылке волосы, распустила их по плечам из-под золотого венца, по сторонам которого свисали тяжелые, изысканные, с ладонь, подвески. И от этого лицо возникло в обрамлении золотой изысканной рамы и само как бы впитывало часть света, излучаемого золотом, усеянным драгоценными камнями. Какой-то золотой пудрой или краской принцесса Парра тронула веки и даже ресницы, серебром – губы и превратилась в создание ювелирное, искусственное.