свет наша мудрость. Но хватит болтовни. Я хочу показать вам арену наших будущих подвигов. Завтра приступаем к серьезной работе.
Я послушно последовал за Бурдоном, хотя настроен был скептически. И все же его слова меня заинтриговали.
По пути он изложил все, что сообщила ему секретарша покойного, мадемуазель Ланж.
«Примерно за четверть часа до смерти, — сказала она, мсье Валетт попросил принести чернильницу. Я поняла, что он закончил по меньшей мере часть своего произведения и намерен переписать все начисто. Он имел обыкновение писать черновики своих произведений карандашом, затем переписывал их начисто чернилами и уже этот текст давал мне для перепечатки. Именно эту последнюю копию, написанную чернилами собственной рукой, он хранил как рукопись. В таких случаях он писал великолепным правильным почерком».
Я спросил мадемуазель Ланж, не знает ли она, над каким произведением работал мой бедный друг. Она ответила, что не знает, но начал он его две недели назад. Ее очень удивила тщательность, с которой он хранил свой секрет; с «таинственным и хитрым видом» — я повторяю ее слова. В последний день, когда она принесла чернильницу и приблизилась к столу, он выглядел смущенным, «словно застигнутый за шалостью школьник», и наклонился вперед, прикрывав работу. На решетке камина догорали скомканные листы, по-видимому, это были первые черновики, и она удивилась, что хозяин не выбросил их, как обычно, в корзину для бумаг. Больше ничего она не знает.
— Это, — нерешительно заговорил я, — нам не в помощь. Если уничтожены и все черновики…
— Как раз наоборот, мой дорогой Менар, сия информация крайне ценна, особенно если сравнить ее с моими первыми собственными наблюдениями.
— А именно?
— На столе перед моим другом лежали только два листка… Но вот мы и на месте. Увидите все сами. Рекомендую вам ничего не трогать и по возможности не дышать.
Мы вошли в рабочий кабинет. Ничем не примечательный стол писателя был покрыт стеклом, которое прикрывал прозрачный колпак, что позволяло увидеть два скрюченных комочка пепла, открытую чернильницу, ручку с пером и сгоревшую спичку. Тут же лежал раскрытый бювар с закрепленным в его кожаных уголках листком промокательной бумаги. Промокашка была цела, только местами порыжела.
— Ну что? — осведомился Бурдон.
— Промокашка, — поспешил сказать я. — Текст мог отпечататься на ней в обратном изображении…
Бурдон метнул на меня возмущенный взгляд.
— Что это за загадка, если решение столь просто? Смотрите: на промокашке нет и следа чернил.
— В самом деле… — растерянно произнес я. — И что же?
— Приглядитесь лучше. Не думайте пока о произведении. Вначале мы изучим все «формальные» элементы в широком смысле этого слова. Кстати, именно таков метод работы литературных экспертов.
На что прежде всего следует обратить внимание? Видите, пепел не рассыпался — это благодаря качеству бумаги. Перед вами как бы скелет двух листков обычного формата. Такая же бумага лежит в шкафу.
Отметьте положение интересующего нас пепла. Тот, что я называю листком А, остался на промокашке, точно против кресла. Листок Б лежит слева, на некотором удалении. Пламя с одного листка на другой перешло через уголки, которые, по-видимому, соприкасались. Под действием огня листки разъединились и скукожились, но их первоначальное положение очевидно. Поскольку на столе нет других бумаг, основываясь на свидетельстве мадемуазель Ланж, можно утверждать, что левый документ — черновик, самый последний, а на листке А был переписан окончательный вариант произведения.
— Весьма правдоподобно.
— Поэтому поле наших изысканий ограничивается листком А, и это главное. Но не странно ли, что произведение или его завершенная часть, образующая законченное целое, поскольку Валетт переписывал его начисто, уложилось всего на одном листке, хотя он работал над ним целых две недели? Отсюда следует однозначный вывод, что и черновик не превышал этого размера. Не кажется ли вам необычным, что произведение потребовало столь большого труда? (Мадемуазель Ланж говорила о пачке черновиков, горевших в камине.) Валетт относился к числу писателей, весьма тщательно работающих со словом, но все же у него никогда не было более трех-четырех черновиков, я выяснил это. Не слишком ли смелым будет предположить, что это было произведение особого рода, исключительно трудное и новое для него? Неужели вам не ясен его жанр?
Я задумался.
— Ну, Менар, — настойчиво потребовал он. — Вспомните, что говорила секретарша, описывая поведение своего шефа, его «хитрый и таинственный вид». Он вел себя, словно уличенный в шалости школьник. Чем же мог заниматься серьезный писатель, философ, если опасался, что девушка станет смеяться над ним, узнав, над чем он трудится? (Она с первого взгляда поняла бы, что он пишет, ведь он специально наклонился и прикрыл бумаги, когда она приблизилась к столу.) Ну? Единое целое или часть, представляющая собой единое целое, которое умещается на одном листке? Исключительно трудная работа, потребовавшая дюжины, а то и более черновиков?
Истина разом открылась мне.
— Стихотворение! — воскликнул я. — Только короткое стихотворение удовлетворяет всем этим условиям.
— Вне всяких сомнений, мы установили жанр. Это второй важный пункт… Но окружающая обстановка, формальные рамки позволяют сделать еще одно предположение.
Допуская, что Валетт делал все с исключительным прилежанием, он переписывал целую страницу примерно с четверть часа, пока его не сразила смерть. Поэтому правдоподобно считать, что работу он закончил. Это правдоподобие подтверждает аккуратно положенная рядом с чернильницей ручка. Она не выскользнула из его пальцев; ни единая клякса не оскверняет промокашки и стола. Но и это еще не все. Правдоподобие становится очевидностью, если вспомнить, что Валетт, умеренный курильщик, собирался зажечь сигару. Трудно представить, чтобы он прервал переписывание «одной» страницы ради такого пустяка. Поверьте, он завершил работу и дал себе минуту отдыха. Он готовился со смаком перечитать стихотворение. Я абсолютно уверен в том, что переписанное чернилами произведение здесь, на листке А.
— Согласен, но листок-то сгорел.
— Терпение. Вас не вдохновили первые результаты? Завтра у меня будет необходимый инструментарий, и мы постараемся приподнять другой уголок завесы.
Он отказался от дальнейших объяснений и назначил мне свидание на утро здесь же, в кабинете писателя, оставив меня в крайнем возбуждении.
— За работу, — сказал Бурдон вместо приветствия. — Отныне кабинет станет нашей лабораторией. Вот моя аппаратура.
Из огромного ящика, с которого уже была снята крышка, я помог ему извлечь термометр, барометр, гигрометр, микроскоп и целый ряд оптических инструментов, которые он называл один за другим, но названия которых я не запомнил. Наконец он извлек странную штуковину, с которой обращался крайне осторожно, а мне и вовсе запретил к ней прикасаться.
— Вот он, тот самый золотой ключик, — высокопарно заявил он, — который откроет нам одну за другой двери храма. Это прецизионные микрохимические весы. Не стану разъяснять принцип их работы. Вам достаточно знать, что эти весы позволяют взвешивать с точностью до микрограмма, то есть одной миллионной грамма… Неужели вы не читали об уникальном опыте, проведенном иностранными учеными?
— Нет.
— Прочтите статью, пока я расставлю все по местам.
Он протянул мне научный журнал. Я дословно воспроизвожу заметку, которую он обвел красным карандашом.
Нью-Брунсвик. Демонстрируя точность своего прибора, ученые одной из здешних лабораторий определили массу запятой.