зарабатывать кусок хлеба; я хочу писать драмы, сказания, фаблио[2], лирические поэмы, грустные песни, сатирические произведения, оды Богоматери.
Он взял несколько аккордов на вьели[3], с которой никогда не расставался, стал напевать вполголоса, подбирая мелодию, и запел, импровизируя, низким голосом.
Откинувшись на подушки, Жанна слушала его, не переставая то заплетать, то расплетать по привычке, сохранившейся с детства, обе черные косы, обрамлявшие ее лицо, очень похожее на материнское. Крупнее Матильды, с такими же черными волосами, чистой кожей, с красивым разрезом глаз, более мягких благодаря менее выраженному синему цвету, сравнимому с небом Иль-де-Франса весенним утром, скорее красивая, чем хорошенькая, она сохраняла даже сейчас, когда ею овладела какая-то истома, сдержанность, оставшуюся с нею навсегда. Несмотря на свой восторженный характер, на приверженность к некоторым взглядам и проблемам, на пыл, с которым она участвовала в спорах, в ней всегда чувствовалась неуловимая холодность, часто не позволявшая досужим молодым людям отпускать слишком легкомысленные шутки по ее адресу, когда она проходила по улице.
— Вы меня наводите на мысль о прекрасной розе, присыпанной инеем, — говорил ей поэт. — К вам не осмеливаются прикоснуться, опасаясь этого белого убора.
— Но я вовсе не ледяная, дружок, верьте мне! В моей груди бьется очень горячее сердце!
— Я имел в виду алую розу, мадемуазель, а вовсе не белую!
Они посмеялись вместе над этим выходом из положения, но Жанна незаметно позаботилась о том, чтобы принять более скромный вид.
— Я вполне могла бы пройтись голой по Малому мосту так, чтобы никому и в голову не пришло отнестись ко мне неуважительно, — часто говорила она своей кормилице с оттенком печали в голосе. — Моя голова — как голова святой в церковном витраже!
— На слишком полагайтесь на это, девочка, отвечала Перрина. — Не одного такой вид заставил потерять голову быстрее, чем при вызывающем поведении. Некоторые мужчины предпочитают отдавать свою душу девственнице, приближающейся к ним с опущенными глазами.
— Не видела ни одного такого, — нетерпеливо парировала девушка. — Вряд ли таких много в нашем городе…
В этот момент ее занимала одна лишь музыка Рютбёфа, и она больше не сетовала на его внешность. Ее очаровывал ритм мелодии, тщательно выбранные слова, рифмы…
— Слушая вас, — проговорила она, когда последние аккорды смолкли, затерявшись в стенах залы, — чувствуешь такое восхищение, что возникает единственное желание: подражать вам.
— Что вам мешает это сделать? По-моему, ваша семья не обделена стихотворным талантом. Разве ваша сестра не посвятила себя когда-то поэзии?
— Да, это так, но именно из-за нее я и отказываюсь от сочинительства. Я не могу допустить, чтобы думали, что я подражаю Флори в чем бы то ни было. Я вообще не хочу ни на кого быть похожей, я хочу, чтобы у меня была своя собственная индивидуальность, присущая мне одной.
Отворилась дверь. Вместе с ветром в комнату ворвалась Мари, громко захлопнувшая за собой дверную створку.
— Ну и погода! Я насквозь промокла!
Она сняла плащ с капюшоном, стряхнула его, подняв облако капелек воды, и подошла к камину, чтобы согреться. Лежавшая у ног Жанны крупная левретка поднялась и направилась к вновь пришедшей, заботливо обнюхала ее подол, затем, в знак признания ее своей, уселась на задние лапы, а передние положила на еще не округлившиеся плечи девочки. И принялась энергично облизывать лицо с раскрасневшейся на холоде нежной кожей в обрамлении пепельных волос. Несмотря на свой высокий рост, младшая дочь Брюнелей была пока лишь эскизом женщины или, скорее, слишком крупным ребенком, худым и нескладным, неловким во всем, за что бы она ни взялась. Застенчивая, она краснела при малейшей попытке приближения к ней, опускала серые глаза и замыкалась в молчании, из которого вывести ее было нелегко.
Годы юности, сознание того, что обе они были изолированы от остальной семьи из-за своего возраста, объединяли Жанну и Мари прочной связью, укреплявшейся взаимопониманием. Однако, сама того не желая, старшая подавляла сестру своей жизненной силой, что вызывало в ней глухой протест.
— Я напекла каштанов. Хотите?
— Нет, спасибо.
Она снова взяла свой мокрый плащ, удостоверилась в том, что на месте шкатулка, в которой она держала краски, кисти, эскизы миниатюр, и направилась к лестнице.
— Родители еще не вернулись?
— Пока нет, но скоро будут здесь, если, конечно, в дороге не случится ничего непредвиденного.
Мари вышла.
— Поскольку ваши отец и мать должны вот-вот вернуться из Турени, будет лучше, если я не слишком здесь задержусь, — заметил Рютбёф. — Мое присутствие будет лишним в момент их прибытия.
— Почему же? Моя мать чтит ваш талант.
— Я развлекаю ее и не больше того.
— Нельзя быть таким недоверчивым, мой друг! Не судите о том, чего не знаете. Она ценит ваши стихи не меньше, чем музыку, уверяю вас, и не имеет ничего против нашей дружбы.
— Пусть так. Но с метром Брюнелем дело обстоит совсем иначе.
— Он с подозрением относится к сочинителям стихов, это верно, но, возможно, у него есть для этого причины. Не следует также забывать, что он прежде всего торговец, обязанный уделять больше внимания материальным вопросам, нежели поэзии. Учитывая его положение, следует считать вполне нормальным его опасение, как бы его дочери не увлеклись занятиями, в которых он видит лишь соблазны и опасности. Я часто говорила об этом с мамой, и она мне кое-что объяснила. К тому же я очень люблю отца… во всяком случае, достаточно люблю, чтобы терпимо переживать наши расхождения.
— Тем лучше для вас, мадемуазель! Позвольте, однако, мне остаться при своем мнении… Но как же при таком предубеждении метр Брюнель относился к призванию вашей старшей сестры?
— Не знаю. Когда она ушла из дому, я была еще ребенком и подобные вещи меня не интересовали.
Рютбёф положил вьель на колени, как если бы в этом инструменте содержался ответ на его вопросы. Он отлично помнил свадьбу Флори, на которой присутствовал вместе с трио друзей, теперь разлетевшихся во все четыре стороны. Арнольд в святой земле, Гунвальд Олофссон вернулся в родную Норвегию, Артюс повешен. Увы! Что сталось с ними, с его товарищами по прежним дням? Один мертв, двое других исчезли из виду… А блестящая новобрачная, которой жизнь, казалось, дала все? И ей жизнь не принесла того, что было обещано блестящей перспективой. После того несчастья, которое как смерч обрушилось на короткий расцвет ее юности, в каком одиночестве влачит она свои лишенные надежды дни?
— Ну вот что. Я становлюсь скучным, — сказал он, встряхнувшись, — и рискую стать неприятным гостем. Пора мне восвояси со своими грустными мыслями, чтобы не омрачать этот дом.
Он завернулся в свой старый плащ, спрятал под полой вьель, поклонился Жанне, смотревшей на него и не добавившей больше ни слова, и наконец покинул эту комнату с ее уютом и теплом, растворившись в черном ноябрьском дожде.
В воротах он встретился с мужчиной его возраста, который наспех ответил на приветствие и нырнул во двор. Под капюшоном с завернутыми краями он узнал Бертрана Брюнеля.
«Вот человек, идущий по стопам своего отца, — подумал он. — Он сколачивает неплохое состояние, ведет торговлю, делает детей, обеспечивает им будущее. Каким нищим я себя чувствую рядом с ним, но свободным и способным на все!»
Бертран вошел в залу, где оставленная своим гостем Жанна по-прежнему сидела у камина.
— Да хранит вас Бог! Я пришел, чтобы обнять родителей, — сказал он, прислоняясь спиной к камину, по привычке расставив ноги. — Однако они, как я вижу, еще не прибыли.
— Мы их ждем. В последнем письме они писали, что приедут сегодня или завтра. Не хотите ли вы доесть эти каштаны вместе со мной?
— Почему бы и нет?
У него были длинные, ловкие пальцы, научившиеся в мастерской ювелира с успехом выполнять