в самом себе, и всячески оберегать свое «я» от посягательств на него извне. Замок, куда я направлялся, и люди, которые жили под его кровлей, должны были стать для меня только материалом для исследований к вящей пользе моего мышления. Моя программа была выработана заранее: те двенадцать или четырнадцать месяцев, которые мне предстоит провести в замке, я использую для изучения немецкого языка и для того, чтобы проштудировать два тома «Физиологии» Бонн, лежавших в моем чемоданчике, набитом главным образом вашими книгами, дорогой учитель.

Вместе с ними там находилась и моя настольная книга — «Этика» и сочинения Рибо, Тэна, Герберта Спенсера, кое-какие психологические романы и учебники, необходимые для подготовки к экзаменам. Я рассчитывал держать экзамены в июле. Не начатая тетрадь была специально приготовлена для того, чтобы заносить в нее заметки об обитателях замка. Я решил, что буду разбирать их по косточкам, и с этой целью приобрел перед отъездом запирающийся на ключик альбом, на первом листе которого написал следующее изречение из «Анатомии воли»: «Спиноза утверждал, что он изучает человеческие чувства, как математик изучает геометрические фигуры; современный психо лог должен изучать их, как химические соединения, производимые в реторте, сожалея только о том, что его реторта менее прозрачна и удобна в обращении, чем лабораторная…» Я рассказываю вам об этих пустяках для того, чтобы показать степень своей тогдашней искренности, а также и то, как мало я походил, когда ехал в ландо по дороге в Эда, на того бедного, но честолюбивого юношу, образ которого выведен во множестве романов.

Я отлично помню, что при своей обычной склонно сти к раздвоению, я с первой же минуты не без удо вольствия констатировал это различие. Я вспоминал Жюльена Сореля из «Красного и черного», когда он направлялся в дом г-на де Реналя, — вспоминал иску шения бальзаковского Рюбампре перед домом Баржетонов и некоторые страницы из «Вентра» Валлеса.

Я анализировал чувства, которые скрывались за вожделениями и мятежностью этих столь различных героев. Переходя из одного мира в другой, все они испытывали изумление. Должен сказать, что у себя я никаких следов такого изумления не находил, тем более изумления, связанного с алчностью или со злобой. Я совершенно спокойно смотрел на старого маркиза, дремавшего рядом. В тот прохладный ноябрьский день на нем было меховое пальто, поднятый воротник которого наполовину закрывал лицо.

— Ноги у него были покрыты темным пледом из мягкой шерстяной материи. На руках, поддерживавших плед, были коричневые перчатки с черными узорами. Надвинутая на глаза фетровая шляпа блестела, как шелк. Уже по этим подробностям можно было судить о разнице между образом жизни маркиза и жалким убожеством нашего домашнего обихода, скрываемым лишь благодаря редкой опрятности моей матери. Но я испытывал удовлетворение от того, что это богатство не вызывает во мне ни малейшей зависти, — ни зависти, ни робости. Я 'великолепно владел собой, чувствовал себя уверенно и от всякого вульгарного посягательства на меня был, как броней, укрыт своей теорией, вашей теорией, и неизменным превосходством моих идей. Мой тогдашний внутренний портрет будет очерчен со всей полнотой, если прибавить к этому, что я дал себе слово раз навсегда вычеркнуть любовь из своей жизненной программы. Дело в трм, что после приключения с Марианной у меня было еще одно любовное приключение, — о нем я умолчал, — с женой лицейского преподавателя, женщиной до того глупой и вместе с тем до того претенциозной, что я расстался с ней, более чем когда-либо утвердившись в своем презрении к умственным способностям «дамы», как выразился Шопенгауер, и также с полным отвращением к чувственности. Я приписываю это отвращение к плоти глубокому влиянию на меня католицизма, сохранившего власть надо мной, несмотря на новые догмы моей духовной жизни. По опыту, который я слишком часто повторял, я уже знал, что этой гадливости еще недостаточно, чтобы подавить в себе плотские вожделения. Но я также знал, что они рож дались у меня — например, в дни встреч с Мариан ной- только оттого, что я не сомневался в возмож ности их удовлетворить. Поэтому я рассчитывал, что одиночество в замке избавит меня от соблазнов и позволит в полной мере осуществить правило древ него мудреца, который сказал: «Инстинкты пола обуздывай мыслью!» Ах, это мое вечное преклонение перед мозгом, перед мыслящим «я»! Преклонение перед ним до такой степени гнездилось во мне, что одно время я даже хотел изучать монашеские уставы, чтобы при их помощи лучше выполнить это предписание. Да, я собирался ежедневно посвящать, как это- делают монахи, определенное время размышлениям над ка ким-нибудь вопросом своего философского кредо и ежедневно, по монашескому обычаю, отмечать день одного из моих святых — Спинозы, Гоббса, Стендаля, Стюарта Милля, вас, дорогой учитель, — вызывая в па мяти образ и теорию избранного мною наставника и вдохновляясь его примером. Я понимаю, что такие планы можно объяснить только молодостью и что все это было очень наивно. Но по крайней мере вы убедитесь, что я совсем не был тем человеком, каким меня теперь изображает семья маркиза, — плебеем-интриганом, который только и мечтает о выгодной женитьбе; если совращение мадемуазель де Жюсса и входило в мои расчеты, то это было обусловлено и вызвано обстоятельствами совершенно особого рода.

Я пишу не для того, чтобы выставлять себя перед вами в романтическом свете, и не вижу причин скрывать от вас, что среди обстоятельств, толкнувших меня на мысль об обольщении, от которой я был далек в день приезда в замок, самым важным я считаю первое впечатление, произведенное на меня графом Андре, братом этой несчастной, воспоминание о которой, по мере того как драма приближается к развязке, терзает меня, как пытка. Но вернемся к моему приезду в замок… Было около пяти часов. Вот ландо катит быстрее. Маркиз проснулся. Он показывает мне подернутую рябью поверхность маленького озера, розоватого и холодного в час заката, бросающего красные отблески на сухие листья буков и дубов. Вдали показался замок, — большое белое здание не очень старой постройки, с чересчур тонкими башенками, конические крыши которых напоминают крепостные караулки. Замок приближается с каж-4 дым поворотом, серой дороги. Над соломенными крышами соседнего села, или, вернее, деревушки, высится крытая черепицей колокольня. Но скоро и она остается позади. Вот мы уже едем по старой аллее, ведущей к замку, мы около подъезда и наконец в вестибюле.

Входим в гостиную. Как все дышало безмятежностью в этой гостиной, освещенной лампой под широким абажуром, как весело потрескивал камин! В комнате я заметил несколько групп. Маркиза де Жюсса с дочерью занимались каким-то вязаньем для бедных; прислонившись к раскрытому роялю, на котором лежали ноты, мой будущий ученик рассматривал книгу с картинками; скромно сидя в сторонке, гувернантка мадемуазель Шарлотты и какаято монашка шили; граф Андре читал газету, которую он отложил в сторону, когда мы вошли. Каким миром дышало все в этой гостиной! И кто бы мог предполагать, что мое появление в ней означает конец счастливой жизни для всех этих людей, которые в настоящую минуту рисуются в моей памяти с поразительной отчетливостью! Прежде всего в моем воображении возникает сама маркиза, высокая, полная женщина с несколько, крупными чертами лица и весьма отличавшаяся от того представления о светской даме, которое я, при совершенном незнании аристократического общества, мог составить себе мысленно. Она, по-видимому, действительно была образцовой хозяйкой, какой рекомендовал ее маркиз, но, кроме того, и прекрасно воспитанной дамой. Достаточно ей было сказать мне несколько слов по поводу хорошей погоды, благоприятствовавшей нашей поездке, чтобы я тотчас же почувствовал себя здесь как дом а. Далее я вижу невыразительный профиль гувернантки, мадемуазель Элизы Ларже, и застывшую на ее бесцветном лице неизменно одобрительную улыбку старой девы, которая могла бы служить типичным примером простодушного и счастливого раболепия, спокойной жизни и материального благополучия. Рядом с нею сидит сестра Анакле; у нее глаза крестьянки и тонкие губы.

Монахиня постоянно находилась в замке, готовая в любую минуту сделаться сиделкой у маркиза, которому вечно грозил удар. Потом я вижу Люсьена, ленивого ребенка с пухлыми щеками. Я вижу ту, которой уже нет в живых, ее тонкую фигурку в светлом платье, ее серые глаза, особенно кроткие благодаря бледной окраске, ее каштановые волосы, продолговатое лицо и жест, каким она подала отцу и мне по чашке чаю, чтобы мы согрелись с дороги. Я еще слышу ее голос, когда она обратилась к маркизу: — Отец, вы заметили, что сегодня озеро было совсем разовое? Слышу я и голос господина де Жюсса, ответив шего дочери между двумя глотками грога: — Во всяком случае, я заметил, что над лугами туман, а в воздухе пахнет ревматизмом.

Я слышу голос графа Андре, который вмешался в разговор: — Все это верно, зато какая великолепная пред стоит завтра охота! — Потом; обернувшись ко мне, он спросил: — А вы не охотник, господин Грелу? — Нет, — ответил я. I #9632;- А верхом ездить любите? — Тоже нет.

— Мне жаль вас, — рассмеялся он. — По-моему, если не считать войны, то это два самых больших удо вольствия. ' —.

Конечно, такой отрывок разговора мало что значит, и, вероятно, вы не поймете, почему эти простые

Вы читаете Ученик
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату