к Грелу было бы безграничным, если бы тот стал рассказывать о своем романе с Шарлоттой и спасать собственную жизнь, бессовестно черня доброе имя своей жертвы. Однако по какому-то странному своеобразию характера, которое простодушному человеку должно было казаться совершенно непонятным, преступник неожиданно проявил аристократическое благородство, не произнося ни одного слова, которое могло бы бросить тень на память той, кого он завлек в свою подлую западню. Негодяй держался на суде очень — мужественно, по-своему героически. Во вся ком случае, он вызывал теперь к себе не одно только отвращение. Сначала. Андре объяснял такое поведение особой тактикой, рассчитанной на присяжных, приемом, позволяющим добиться оправдания за недостатком улик. Но, с другой стороны, граф знал из письма сестры о существовании дневника, где история обольщения записана час за часом. Дневник этот мог бы весьма уменьшить вероятность осуждения, и тем не менее Грелу не предъявлял его. Офицер не был в состоянии объяснить себе, почему благородное по ведение врага доводит его порой до бешенства.
В припадках гнева графу иногда хотелось броситься к следователю и рассказать ему все, чтобы обнаружилась истина и чтобы сестра ничем, решительно ни чем не была обязана погубившему ее подлецу. Когда граф представлял себе, что Шарлотта, кроткое существо, любимое им такой мужественной и благородной любовью, любовью старшего брата к хрупкому и слабому ребенку, принадлежала этому хаму, этому учителишке без роду и племени, его охватывало чувство отвращения; он сознавал, что его знатному роду нанесено тяжкое оскорбление, и почти терял сознание от бешенства. Так было с ним, когда ему во время войны пришлось пережить капитуляцию Метца и сдаться в плен. Ему становилось немного легче при мысли, что этот человек сидит на позорной скамье подсудимых, предназначенной для мошенников, воров, убийц, а скоро очутится на эшафоте или на каторге… И он всячески заглушал в себе голос, твердивший: «Ты должен сказать правду!» Боже мой! Какой мукой были для него эти три месяца, когда его беспрестанно раздирали самые противоречивые чувства. Был ли он на маневрах (он снова вернулся в полк), проносился ли карьером» на коне по дорогам Лотарингии, занимался ли при свете лампы в своей комнате, — всюду его преследовал вопрос: «Что же делать?» Проходили недели, а он все еще не мог ответить на него. Но вот настал момент, когда во что бы то ни стало нужно было на что-то решиться, так как через два дня Грелу должен был предстать перед судом, а процессу предполагалось уделить всего, четыре заседания. Граф считал, что гувернера безусловно приговорят к смерти.
Конечно, еще можно будет сделать заявление и после вынесения приговора. Но это означает, что снова разгорится внутренняя борьба. Граф был человеком действия, и всякая неопределенность была для него невыносимой, а между тем именно в таком состоянии жил он целых три месяца, не будучи в силах решиться на что-нибудь. И когда он заглядывал поглубже в свою душу, он видел, что его молчание — еще не окончательное решение вопроса. Он не давал себе слова молчать. Он только откладывал свое заявление. Это и было причиной, помешавшей ему сопровождать отца в суд на первое заседание. Но об этом заседании он надеялся получить подробнейший отчет с минуты на минуту. Часы уже пробили двенадцать. За двенадцатью слабыми ударами сразу же раздался бой часов на колокольне соседней церкви. Старик Жюсса вот-вот должен был прийти.
— Их сиятельство прибыли, господин капитан, — доложил денщик, выглянув в окно, за которым послышался шум подъезжавшего экипажа, — Ну что, отец? — с нетерпением спросил Андре, едва маркиз вошел в комнату.
— Присяжные на нашей стороне, — ответил старик.
Маркиз де Жюсса уже не был тем расслабленным маньяком, над которым так едко насмехался в своих записках Грелу. Глаза его теперь горели, голос и даже движения помолодели. Страстная жажда мести, всецело овладевшая стариком, не только не подорвала его силы, а, наоборот, поддерживала их. Он даже забыл «э своей ипохондрии, и его речь стала оживленной, властной и отчетливой.
— Утром происходила жеребьевка… Выбрали двенадцать присяжных… Я записал фамилии. — Маркиз стал рыться в своих записках. — Из двенадцати присяжных — три крестьянина, два офицера в отставке, врач из Эгперса, два лавочника, два домовладельца, фабрикант и учитель. Все это почтенные люди, семейные, они потребуют, чтобы убийца понес строгое наказание… Прокурор уверен, что Грелу будет приговорен к смертной казни… Ах, негодяй! За три месяца у меня была единственная приятная минута, когда я увидел, как его вводят в зал под конвоем двух жандармов: я понял тогда, что ему уже не вывернуться… От этих не убежишь! Но, представь себе, какая дерзость! Он окинул взглядом зал… Я сидел в первом ряду. Он меня — увидел и даже не отвел взгляда, а, наоборот, пристально, вызывающе посмотрел в мою сторону… Нам нужна его голова! И мы ее получим! В голосе маркиза звучала звериная злоба, и он не заметил, что его слова вызвали на лице сына выражение глубокой горечи. Представив своего врага в в руках жандармов, побежденным государственной властью, как бы раздавленным неумолимыми жерновами безликой и неотвратимой машины правосудия, офицер содрогнулся от стыда. Да, это был стыд человека, который подослал наемных убийц. И в самом деле, он пользуется жандармами и судейскими, как наемными убийцами, как исполнителями того, что он охотно осуществил бы собственными руками, чтобы самому же нести ответственность за это… Конечно, подло не сказать того, что он знает! А взгляд, брошенный подсудимым на отца, — что он означает? Известно ли Роберу, что Шарлотта перед самоубийством написала брату и обо всем рассказала ему? А если он знает об этом, то что он думает сейчас? При одной мысли, что молодой человек догадывается о подлинном положении вещей и презирает их обоих за молчание, у графа Андре закипела кровь.
— Нет, — сказал он сам себе, когда/ маркиз, наскоро позавтракав, отправился на заседание, возобновлявшееся после обеденного перерыва. — Нет! Я не могу молчать. Я им все скажу, Или напишу.
Он присел к столу и машинально стал выводить на листе бумаги официальное обращение: «Господин председатель суда…» Наступил уже вечер, а этот убитый горем человек все еще сидел за столом, сжимая голову руками и так ничего и не написав, кроме первой строки… — Он дождался возвращения отца и стал с волнением слушать подробный рассказ о втором заседании: — О, дорогой мой Андре! Как ты правильно поступил, что не пошел на заседание! Какая низость! Нет, ты подумай только, какая низость! Вот послушай… Допрашивали Грелу… Он применяет все ту же тактику и не отвечает на вопросы. Это бы еще ничего.
Но давали показания эксперты. Сначала наш милый доктор… У него дрожал голос, когда он стал передавать свои впечатления от того, что он увидел, когда вошел в комнату Шарлотты… Потом выступал профессор Арман. Ты не вынес бы этого ужаса — он говорил о результатах вскрытия бедняжки! И все выложил тут же, хотя в зале было по меньшей мере пятьсот человек… Затем выступил химик из Парижа…
Теперь уж не остается никаких сомнений! Пузырек, который был в руках этого чудовища, стоял на столе. Я сам видел его… И потом… Как только у людей поворачивается язык говорить такие вещи! Его адвокат, и — имей в виду — адвокат по назначению, которого не заподозришь в том, что он друг подсудимого… Так этот адвокат… Даже не знаю, как сказать… Он все добивался ответа: умерла ли Шарлотта девственницей, и было ли это обследовано! В зале даже послышался шепот негодования, чувствовалось всеобщее возмущение. Моя девочка! Такая чистая и благородная, почти святая! Мне хотелось дать этому господину пощечину! Даже подсудимый был взволнован, а его, по-видимому, абсолютно ничем не прошибешь. Я смотрел на него. Тут он взялся за голову и заплакал. Ну, скажи, пожалуйста, ведь закон должен запрещать подобные вещи — публично оскорблять жертву преступления! Что подразумевал адвокат? Что у нее был любовник? Любовник! У такой, как она, и любовник! Старик был в таком негодовании, что вдруг разрыдался. При виде этого безысходного горя сын тоже почувствовал, что у него разрывается сердце и слезы душат его. Не произнося ни слова; отец и сын обнялись.
— Надо сказать, — продолжал маркиз, когда снова был в состоянии говорить, — что это самая ужасная сторона судопроизводства, — вот эти публичные обсуждения ее интимной жизни. А она была так целомудренна даже в незначительных проявлениях чувства! Я уже говорил тебе… Уверен, что она всю зиму страдала от разлуки с Максимом… Она безусловно любила его, только не хотела показывать…
Как раз это и возбудило у Грелу ревность. Когда он явился к нам в дом и увидел ее, прелестную, естественную, чистосердечную, он подумал, что может ее соблазнить и жениться на ней. Скажи, пожалуйста, ну как она могла догадываться о чем-нибудь, если даже я при моем знании людей ничего не заметил, ни о чем не подозревал! Маркиз ухватился за эту версию и не переставал говорить в продолжение всего обеда, а потом и целый вечер. Этим он утешал себя. В некоторых случаях жизни вспоминать вслух прошлое — единственная отрада. Но благоговение несчастного отца перед памятью покойной дочери представлялось Андре чем-то трагическим, ибо в эти самые минуты он готовился…