просила Лабастьера поместить их в общий инкубатор. Она и Рамбай не хотели, чтобы их дети были отмечены печатью «единокровных братьев и сестер императора». Они хотели, чтобы жизнь их детей была простой и счастливой. И жертвовали ради этого собственной радостью общения с ними.
Без особой охоты они встречались и со своим великим первенцем. Порой они вели себя с ним столь подчеркнуто официозно, что Лабастьер с трудом подавлял в душе ярость. Он все чаще и чаще ловил себя на мысли, что жаждет их любви больше, чем чего-либо еще.
Иногда он делал вид, что нуждается в их совете, спрашивая, как ему поступить в той или иной ситуации… Но их реакция на это была неизменной. Переглянувшись с мужем, Ливьен отвечала: «Ты – император, сынок. Делай, как знаешь…»
Он искал с ними духовного контакта. Ему казалось, что они – единственная ниточка, связывающая его душу с душами обычных бабочек… Но ниточка эта была тонка и невидима. И все чаще ему казалось, что ниточка эта безвозвратно утеряна.
Он не знал, за что родители подвергают его инстинктивному бойкоту. Он нуждался в них. Однажды он даже предложил им сделать свое общество постоянным: одно из его многочисленных телесных воплощений могло бы оставаться с ними всегда… Но родители, как всегда переглянувшись и мягко улыбнувшись друг другу, отклонили и это его предложение.
«С нами не будет нашего сына, – объяснил Рамбай. – С нами будет лишь одна тысячная его часть. Можно ли любить тысячную часть? Так зачем же она будет с нами?»
Так протекали годы. Боль в его душе росла. О том, что и родители его испытывают нечто подобное, он догадывался лишь по тому, что изредка находил их лежащими в дупле в состоянии наркотического кейфа. Он не мог запретить им нюхать порошок из сушеного сока пейота, хотя пагубное пристрастие этого зелья на их здоровье и тревожило его.
Однажды его прорвало. Однажды, после очередного печального визита к ним он, стоя возле антиграва, заявил им:
«Я не нужен вам в том виде, в котором существую. Вы презираете меня за то, что смерти я предпочел бессмертие. Я и сам начинаю презирать себя за это. Вы считаете, что миру бабочек я принес больше горя, чем радости и справедливости. Я тоже начинаю так считать. Но я готов все изменить».
«Как?» – спросила Ливьен.
«Ни одно из моих воплощений не боится смерти, пока на свете остается еще хотя бы одно. Все мои воплощения, кроме одного, убьют себя, и останется одна-единственная бабочка Лабастьер. Обыкновенная бабочка. Тогда вы сможете любить ее?»
Он почти верил в то, что говорил. Хотя и надеялся, что до этого не дойдет. Он надеялся, что сможет дать им почувствовать силу своей привязанности, и они наконец ответят ему взаимностью.
Но по тому, как разговаривает с ним Рамбай, он понял, что и эти его слова не достигли цели:
«А что, о боль моя, станет тогда с миром, который ты вылепил для себя из того, что подвернулось под руку?»
«Не знаю, – пропустил он иронию мимо ушей. – Но если мне приходится выбирать между вами и всем остальным миром, я выбираю вас».
«А хотим ли мы, чтобы нас выбирали?» – задал риторический вопрос Рамбай. А Ливьен добавила:
«Мы и без того чувствуем себя виноватыми. Не увеличивай нашу вину тысячекратно».
«Так подскажите же мне правильное решение!»
«Ты – император, сынок. Делай, как знаешь…» – ответила Ливьен как всегда.
«Нет! На этот раз вы не отделаетесь от меня этими пустыми словами! Сейчас все зависит действительно только от вас!»
«Мне кажется, ты все решил еще много лет назад, там, у подножия лестницы Хелоу», – покачала головой Ливьен.
«Всегда и все можно изменить!»
«Это – заклинание бескрылых, – сказал Рамбай. – Оно привело их к смерти».
«Но мы подумаем, – кивнула Ливьен. – Мы подумаем и скажем тебе в следующий раз».
«Я буду у вас через десять дней, – сказал Лабастьер. А устраиваясь в кресле антиграва, добавил: – Через десять дней вы должны сказать мне, как я могу получить единственное в этом мире, чего не могу просто взять, то, что без труда имеет в этом мире каждый, кроме меня – любовь своих родителей».
«Я не уверена, что мы найдем ответ на твой вопрос, – сказала Ливьен, и впервые за много лет Лабастьеру послышалась в ее голосе нежность. – Но какое-то решение мы обязательно примем».
Он улетел от них почти счастливым.
Лабастьер Первый помолчал, словно собираясь с силами. Затем продолжил:
– Примчавшись к ним через десять дней, я нашел их мертвыми, – Наан с ужасом увидела, что по щекам императора текут слезы. – Порошок из пейота… Они приняли дозу, которая убила их. Они лежали, обнявшись, на полу гнезда, и на их лицах не было страдания; они улыбались. Возможно, потому, что впервые, как им казалось, смогли чем-то помочь своему сыну. Теперь у меня не стало проблемы, с кем оставаться – с миром моих подданных или с ними. Они убили возможность выбора. А вместе с ней убили и то немногое, что еще оставалось во мне от обычной бабочки.
Глядя на слезы в глазах Лабастьера, Наан чувствовала, что и у нее самой в горле набух горячий комок. Но она, сумев подавить жалость, поинтересовалась:
– А Лайвар знает эту историю?
– Конечно. Он знает все мои уязвимые места. Правда, после смерти родителей и до появления тебя, у меня практически не было их. Триста лет… Появилась ты… И я люблю тебя. Но сейчас я не ставлю перед собой того же вопроса – «быть с тобой или с миром?» Я изменился, я очень изменился за эти триста лет без