раненые, слепые, без ног. Возвращались покалеченные, с трофейными аккордеонами, губными гармошками, ходили по базару, пели – судьбу сказывали. Жаль, быть может, что не сохранилось, не зафиксировалось это – память отголоски лишь сберегла. И песни – это не что иное, как искусство. Социальность и нравственность в них несколько иные. Война разнолика, и горе было не на одно лицо, народ его зафиксировал, переложил в песни. Сейчас их нет, и жалко, что мало кто сохранил в памяти.
Вспомнилось: ведь шукшинские рассказы – вся его проза – очень близки по духу к тем военным- послевоенным самодельным песням – в них через духовное раскрывалось гражданское, через нравственное – социальное. Они похожи даже по своему строению, как похожи на них старые русские народные драмы, сказки, сказания. Нет завязки, экспозиции – сразу события начинаются. С ходу. Шукшин не мог елозить, ему не терпелось: «И пришла весна – добрая и бестолковая, как недозрелая девка». Проза Шукшина начинается как бы с середины – одна фраза, и мы уже оказываемся среди героев.
Скажем, любопытнейший герой из «Штрихов к портрету». Живет в райцентре, написал трактат «О государстве» – семь или восемь тетрадок исписал, все над ним потешаются, издеваются, а он свое гнет. Когда дело до милиции дошло, то начальник – единственный, кто поинтересовался, что в этих тетрадях написано, – открыл и прочитал: «Я родился в бедной крестьянской семье, девятым по счету… я с грустью и удивлением стал спрашивать себя: «А что было бы, если бы мы, как муравьи, несли максимум государству!» Вы только вдумайтесь: никто не ворует, не пьет, не лодырничает – каждый на своем месте кладет свой кирпичик в это грандиозное здание». Прочитал милиционер эти слова, подумал и взял тетради домой – познакомиться. Выходит, не зряшным делом мыкался гражданин Князев, страдал, терпел унижения. В отчаянии крикнул, когда по улице вели: «Глядите, все глядите, Спинозу ведут». Вот и выходит, что вроде – шут гороховый, а на самом деле – философ, и трактат о государстве – не выдумка, а стоящее дело. Ведь только вдуматься: «Если бы каждый на своем месте…» Слова-то простые, живые, и мысль глубокая, народной мудростью рожденная.
Стремление через обыденное раскрыть философию жизни – качество всей нашей русской литературы. Задумал, скажем, Гоголь написать «Записки сумасшедшего музыканта», а пришел к чиновнику, к «Запискам сумасшедшего». Потому что в одном случае – это только музыкант, интеллигент, а во втором – мелкий чиновник, и такие страсти живут в этом человеке, так что это уже революционное событие, уже – «король Испании». Шукшин пришел в литературу с пониманием, что значит маленький человек. Рассказ «Кляуза» – продвижение как раз по этой линии, крик души – в мелочи подметил явление. Потом возмущались, протесты писали. А старушка эта, которая раньше по полтиннику брала, сейчас, быть может, уже по рублю берет – она стала популярной, знаменитой: «Вон, идите к шукшинской старушке – она пропустит». Это действительно рассказ. Не приукрашенный, не «эстетированный», а талантливый рассказ – на чистоту, как есть, так все и сказано.
Шукшин отчетливо сознавал, куда он идет, что делает, но какая-то затаенная неуверенность не давала ему покоя, не хватало ему слова заветного. Быть может, его-то он ждал от Шолохова? Эта мысль постоянно будоражит, возвращает и возвращает к той встрече, которая состоялась в Вешенской, во время съемок «Они сражались за Родину». Вспоминаешь тот день, то волнение, которое мы испытывали перед встречей с Михаилом Александровичем. У Шукшина оно было особенным – очень переживал и, если говорить честно, надеялся на отдельную встречу, готовился к ней. Все думалось: вот-вот сейчас придет, позовут… ждал, что Шолохов проявит инициативу… Но этого как-то не случилось. Шукшин корил себя за то, что признался мне в этом. Нервничал, что открылся, слабость проявил, злился на себя. Его надо было понять. Он как бы хотел что-то вроде благословения, чтобы Шолохов какое-то слово заветное ему сказал с глазу на глаз…
Когда Шукшин делал в литературе первые шаги, ему безоговорочно поверили – уж слишком он все заземлял, забытовал и через это протащил… По первому снегу глянули и пристроили в загончик «деревенщиков», потом встрепенулись, посмотрели, а там целина, под снегом-то. Пахать ее еще да пахать, потому как Шукшин – философ народный от макушки до корней. Вроде читаешь – смешно, раз, другой прочтешь, глядь – заковырка, правду сказал. Слово важное, и тут же ирония, усмешка – вроде как дело шутейное, пустяк. А Шукшин кожу снимает, шелуху разную, чтобы до истины докопаться. Он как-то очень точно ноту взял. Ведь существует изобилие литературы, но очень не просто писателю постигнуть нравственное, социальное течение жизни, по-русски выговорить, решать мировые проблемы, через глубоко национальное выйти на интернациональное.
Сколь одержим был Шукшин в творчестве, столь же неправдоподобно беззащитен в жизни – перед ней робел, стеснялся. Но когда режиссировал, то это святое было – здесь его поле деятельности, тут он законодатель. При всей его мягкости – был вежлив с актерами, со всей съемочной группой – Шукшин становился непреклонен в творчестве. Требовал знать текст буква в букву. Для него было важно и нужно снять точно. Даже если ошибался в выборе актера, особенно в начале работы, старался как-то незаметно отвести беду так, чтобы без ущерба делу и самому актеру, и все же не допустить чуждого вторжения. Прикрывал актера, отводил на второй план, гасил его. Уважал чужой труд, чужое творчество.
Шукшин когда снимал, то шел от актера. В первой нашей совместной работе, в фильме «Печки- лавочки», мой герой был поначалу, в сценарии, таким приблатненным «жориком» – не очень-то интересным. Попробовали сделать по-другому – вроде получилось. Василий Макарович изменил сценарий. Для меня это этапная роль.
А другой раз, снимаясь в одном фильме, я репетировал сцену и вдруг заплакал. Шукшин увидел, потом и говорит: «Ты это особо не расходуй. Ну чего там… Ты побереги, на будущее пригодится». Но в этом он увидел не просто способность поплакать, а неограниченность эмоций. Отложилось это, начинает беречь, пестовать, и вот уже целый вечер мы говорим про Матвея Иванова, о том, как его подвести к этому…
Последнее время болел Степаном Разиным. Казалось, его разорвет от той могучей силы энергии души, таланта, которая скопилась и готова выплеснуться наружу, воплотиться в фильм. Был наполнен радостью, что не за горами суждено мечте сбыться.
Лида Федосеева – жена Василия Макаровича – рассказывала: когда Шукшин заканчивал роман, то последнюю главу ночью писал. «Просыпаюсь, четыре утра. Слышу, где-то ребенок рыдает. Я на кухню, гляжу – плачет.
Спрашиваю, что случилось?» – «Такого мужика загубили, сволочи».
Любовь к Разину раздирала сердце. Как тонко ведет его Шукшин в романе, обходя все рифы, зверства, которые могли бы скомпрометировать Разина, и выводит на главное, центральное место. И тут впервые в романе звучит голос автора. Мучается Степан, не может выговорить, физическое ощущение удушливости сковывает разум. И мужики не могут внятно осознать: «Оттуда, откуда они бежали, черной тенью во все небо наползала всеобщая беда. Что за сила такая могучая, злая, мужики и сами тоже не могли понять…» Тут-то Шукшин и вступает: «Та сила, которую мужики не могли осознать, назвать словом, называлась Государство» – и выделяет, подчеркивает. Вот за это бессилие перед могуществом, недосягаемым для Родины, для казаков, так любил их Шукшин. Государство и воля – вот две антитезы – смысл, суть романа…
Еще в одном из ранних рассказов своих Шукшин обращается к Разину – кузнец создает скульптуру Степана, и он у него со связанными руками. Долго герой мучается и понимает – не бывать тому, чтобы вольный казак со связанными руками был. И сжигает скульптуру, как Гоголь сжег второй том «Мертвых душ».