Моя изворотливость. И моя цель – продержаться. Москва – волчий город. Чувствую себя млекопитающим среди ихтиозавров. Надеюсь, что они вымрут, а мы выживем. Как и было в природе. Но я не первый так думаю.
Если говорить о том, с чего я начался, то это были пермские госпитали. Мне тогда было восемь-девять лет, я был буквально напичкан оперой. У нас была в те годы очень хорошая опера. И балет тоже. Тогда в Перми в эвакуации находился ленинградский оперный театр, и я каждый вечер бесплатно ходил в оперу. Я мог пропеть любую оперу от увертюры до финала, со всеми ариями и хорами. Но потом получилось как-то так, что понадобился зритель. У одного мальчишки была такая четвертушка аккордеона, трофейный такой, немецкий, он на нем очень лихо играл. Собрались мы целой компанией. Ну где самый доступный зритель? В госпитале, конечно. Мы приходили к раненым, причем сами по себе, не от школы, не от кружка, сами. Такая небольшая бригада. Играли скетчи, причем очень взрослые, я пел «Сердце красавицы» и все прочие арии подряд, причем и теноровые и басовые, любые. Мы имели бешеный успех. Никогда больше в жизни я не имел такого успеха. Они и смеялись, и хлопали, и рыдали. Все было.
Потом если опустить тот факт, что меня не приняли ни в одно театральное училище, и я поступил учиться на юрфак, то следующей вехой моего становления была работа в Пермском драматическом театре. Я уже прошел кой-какую школу, это была самая крепкая школа провинциального театра, где выпускают двенадцать спектаклей в сезон, где я начинал с подноса, а кончил ведущим актером березниковского театра, потом меня пригласили в Пермь, и здесь начался второй, очень важный этап в моей жизни.
Я считаю, что все накопления, весь опыт, наблюдения закладываются еще в детстве. Потом можно добирать. Они не могут быть выхваченными из жизни. Самые сильные впечатления из детства, потому что ты живешь продолжительное время с одними и теми же людьми. И они изменяются на протяжении этого периода. Один и тот же человек может быть Гамлетом и может быть ничтожеством за какой-то, конечно, протяженный период. А если удается прожить дольше, а мне в этом смысле повезло, я прожил двадцать пять лет в Перми, и это сейчас город разросся, а тогда все друг друга знали. Знали самого большого человека в городе, самого маленького. Была у нас девушка, так весь город знал, что у нее самая большая коса. Мое детство в этом смысле продлилось. Я повзрослел, а впечатления все накапливались, наслаивались. И если говорить честно, то все герои, которых я играю, все пришли из Перми. Ведь там Урал, Сибирь, там довольно стойкий тип характера. И все последующие наблюдения теперь нанизываются на те, устоявшиеся уже.
В работе над новой ролью я обычно отталкиваюсь от целого. Читаю сценарий раз, потом два, потом три, и потом возникает чувство целого. На площадку прихожу: «Какая сегодня у нас сцена?» Я не учу роль, не обращаюсь пока к сценарию, но я что-то уже почувствовал, вот это самое ценное. Я просто прочитываю текст роли, режиссеры ругаются, мол, лентяй, не выучил, не готовишься к съемкам, вот только сейчас, на площадке, я и начинаю что-то делать. И иногда текст сминается. Я чувствую, что написан он для живого человека, но где-то поломан характер за счет сюжета, и тогда этот живой персонаж, который уже родился, ломает все, часто и текст. Существует много способов, как избавиться от штампа, от однозначности, от стереотипа.
Живого человека не объяснишь. Можно посмеяться, поплакать вместе с ним и долго размышлять над ним. Но он живой, его нельзя расчленить. Я всегда считаю, что искусство и эстетика – это как полицейский и вор. Эстетика все гоняется за искусством – вот поймать, и в клетку! Поймать, и в клетку! А оно все убегает. А когда поймали и объяснили – неинтересно. Это как в мультяшке – «он меня сосчитал». Можно восхищаться тем, как актер играет живого человека, можно быть им недовольным. Актер должен раздражать зрителя не эстетически, а биологически. Если уж противен, так до отвращения! Или, бывает, неприятный человек, а вот нравится! Все симпатии зала в конце концов на его стороне!
Мое первое требование к роли – это чтобы она была живая. Или чтобы давала возможность сделать ее живой. Я очень сержусь и очень бываю недоволен, когда критик может меня поймать, так сказать, своими критическими пальчиками за хвост. И все про меня объяснить. Препарировать.
Я думаю, что вот сам по себе я очень распущен, вот то, что во мне есть, некоторая органичность, это же не от бога, это от меня, от родителей, от предков, через многие колена это вышло наружу во мне, через меня. И я понял, что многое распылил. Вот есть у меня некоторая легкость, я могу общаться с разными людьми, находить сразу же общий язык, работать, так вот я это все распустил. И лишь дружба с Шукшиным научила меня тому, что это все нужно собрать, держать в себе, за это нужно отвечать, что это нельзя разбазаривать, потому что это нужно не только мне. Это мои деды и прадеды, я и за себя и за них в ответе. Как будто через многие поколения они вытолкнули меня на пустую арену, чтобы я заговорил. И это колоссальная ответственность. Люди просто так не приходят в искусство.
О моем имени. Меня зовут Георгий. Имя довольно распространенное, даже чуть-чуть нарицательное, анекдотическое. «Жора, подай мой макинтош» или «Жора, рубай компот, пока он жирный» и т.д. Но в этом сочетании, в каком это имя принадлежит одному только мне, оно имеет особый смысл. Мое полное имя Георгий Иванов Бурков.
Глупый человек оскорбил другого глупого человека – человек человеку друг, товарищ и брат. Такая жизнь. А иногда пруха: попал в доброго, и тот умер. Это уже Дарвин, естественный отбор, развитой социализм. Плохо мне. Аннушка пролила масло.
Ирония помогла мне во многом. Я очень рано решил не делать жизнь с Павки Корчагина или Феликса Дзержинского.
Я рано отказался догонять Америку по актерскому мастерству. Меня не пугает, что стену придется пробивать лбом. Меня пугает, что стена эта из повидла или манной каши и неизвестной толщины: стена эта несущая, опорная.
Чтобы в России сказать правду, надо быть сумасшедшим. Эта мысль, если не ошибаюсь, высказана Достоевским. Справедливая мысль, возведенная в нашем государстве в степень закона. Действительно, кто в обществе, которое вдохновенно и, главное, добровольно строит новую жизнь, посмеет сомневаться в коммунизме, т.е. в той цепи, к которой идут многие народы.
Много сил я положил на то, чтобы выдержать натиск большевиков. Иногда моя жизнь кажется очень глупой и очень смешной.
Почему-то вспомнил Мишу Лескова и Васиного балалаечника Федю и свои размышления о народном театре, в который, к великому горю моему, нет мне пути. «Что ему Гекуба?» А вот страдаю и плачу.
Привез я в Москву своего Рябого. Для кого?! Ну, посмеялись. А дальше? Пощупал Москву Попрыщиным. Снова посмеялись.
Чиновничья Москва никогда не поймет и не примет моих братьев.
Когда же лопнет та тонкая нить, которая связывает еще Человека с Природой? К этому идет.
А может, за «катастрофой» последует неведомое мне, старому, недоступное для меня Возрождение, и