старого кита. Нет, это не «Волга», это нечто, некогда бывшее «Волгой». С той поры, как двадцать пять лет назад Яша Шониа поставил его на прикол, оно ни разу не заводилось и сейчас покоится не на колесах, а на поставленных один на другой кирпичах. Эмаль давно уже сошла с его покрытия, в салоне угнездилась гнильца, из-под багажника и капота несет ржавью и сыростью. В носовой части, правда, убереглась одна фара, но она давно уже залита желто-рыжей, застоялой, отдающей душком не водой, а некой взвесью, раствором, чем-то, короче, жидким и мокрым. Вместо парной ей фары зияет провал, глубокий и черный. Вы удивитесь, механики мои, но целехоньким сохранилось ветровое стекло, хоть от ветхости оно так замутилось, что, если не припадешь к нему носом, ничего в салоне не разглядишь. Впрочем, что в нем разглядывать, когда он по уши забит пылью, чуть не как чрево пылесоса или содержимое пепельницы. Вы ухмыляетесь, шутники, а между тем в сем салоне выросло два, если не более того, поколения. Он бывал в разное время то штабом окрестной ребятни, то биржей, то складом краденых аккумуляторов, то, преимущественно зимами, местом попоек. А если довериться злым языкам, здесь залетела некая Ленка Бабухадиа, и можно вспомнить еще много всякого, чего и не перечтешь.
Медведь тем не менее приближается к «Волге». Они очень похожи друг на друга: медведь и «Волга»...
XIX
Как и следовало ожидать, господа, темной промозглой ночью во дворе ни души. Ниоткуда не доносится ни звука. Тишь до того замогильная, что поневоле тянет навострить уши, напрячь слух, чтоб уловить хоть легонький шорох. Однако... Стоило напрячь его, как в уши полилась, этак крадучись вскользнула, просочилась неотвязная, но благородная мелодия, мягкий напев, проникновенный джаз, едва уловимый, чуть слышно наигрываемый, словно исходящий из копилки памяти мишки.
Зверь напрягается, шерсть на макушке его вздымается дыбом, сердце подкатывает к глотке, кубарем ускользает в лодыжки. Он озирается расширившимся единственным оком, вытягивается и замирает в надежде уловить источник звучания, силится убедиться, что и впрямь слышит музыку, а не воображает, что слышит ее. Он весь, всякой жилкой и клеткой, всякой шерстинкой и волосинкой обратился в тончайший слух, колебанием всякой ресницы готов вобрать и всосать в себя родимые звуки, но чем более сосредоточивается и взвивается, тем неумолимее упускает звучащую тончайшую нить, то и дело поддается уверенности, точней надежде, что коснулся ее, но она то и дело не поддается и ускользает. Медведь натянутою струной тяжко и медленно, как огромный локатор, кружится на месте, будто вращается вкруг оси, но все зря, напрасно и безрезультатно. Понемногу он наполняется гневом, и если незамедлительно не установит источника то прерывающейся, то возобновляющейся мелодии, волнами накатывающей, напирающей на заушья, то, о Господи, рухнет всей громадою туши и испустит дух в виду «Волги».
Что вы, мои недоверчивые? Полагаете, что я ошибаюсь? Что впал в заблуждение? Господь с вами! Вы что же, и впрямь допускаете к себе подобное предположение? Вас коробит это «испустит дух»? Вам думается, что для вящей убедительности повествуемого, попытку коего мы предприняли, было бы небесполезно подкрепить его чем-то прямолинейным, беспримесным, точным, несомненным, не допускающим двусмысленности? Этаким мощным синонимом? По правде, я не разделяю вашей уверенности, что можно быть более, чем я, убедительным, однако хозяин, как говорится, барин, не преступать же мне вашей воли. Какой синоним вам придется по вкусу, тот мы и употребим к делу. Я несколько, скажу вам, смущаюсь, однако же должен признаться, что, по примеру того как поступали древние философы, для всего загодя припасаю приличествующие тому ли или сему выражения. На всякий, господа, надобный случай. Для любви и смерти у меня их целая пропасть, прямо счету нет. На какое падет указующий перст ваш, то и применю вам в угоду. Ну так, стало быть, вот вам, извольте: упокоится во плоти, покинет сей мир, сковырнется, обратится в прах, отдаст концы, прикажет вам долго жить, уйдет к праотцам, околеет, преставится, сдохнет, откинет адидасы, скончается, сыграет в ящик, даст дуба, упокоится с миром, обратится в прах, отправится на тот свет, уйдет в небытие, прислонит чубук [2] ... ну и еще наберется порядком. Так вы говорите, последнее предпочтительнее всего остального? Так я и думал, что вы остановитесь на самом безликом. Когда бы мне было до препирательств с вами, я не уступил бы вам ни за какие коврижки. Уверяю вас! Клянусь золотистою бородою Юпитера и в придачу силой своего мастерства, каковая горазда... впрочем, на что только она не горазда – мне сейчас не только вступать в прения с вами, но даже и счесть по пальцам до десяти нелегко. Будь по-вашему, и хоть у меня тьма противу вас аргументов, соглашусь и на сей раз уступлю, но будь я неладен, если смиренно переварю и позабуду сию обиду. Как бы не так! Приложу все старания разжигать и раззадоривать в себе пыл, дабы при случае – придет, должно быть, пора – припомнить вам, оскандалить, предать позору, так, чтоб вы не могли и не смели показать на люди носа. А вообще, ведомо ли вам, самодурам, что мне куда тяжелее это изречь, нежели реализовать, совершить? Не отступаетесь вопреки даже этому от своего? Настаиваете, что «прислонит чубук» самое безошибочное и недвусмысленное из всего, что может прийтись ко двору в этом витиеватом, красноречивом тексте? Помилуйте, куда сему вялому «прислонит чубук» тягаться с простым и благородным «испустит дух» в случае, когда надобно передать трагедию происходящего? Дух, вообразите себе! Любопытно, что понудило вас к его отрицанию? Уж не представляется ли вам сие не худшее из словес недомерком или заморышем? И уж не оскорбил ли я ваши чувства тем, что поминутно величаю вас господами и на всяком шагу расточаю меткие и точные эпитеты? Или, может быть, вы полагаете, что раз опередили меня с нападками, то за мной пропадет и я отвалю от вас? Да пропади я пропадом, мои разгульные, когда не взбеленюсь, не возражу, не оспорю вас, не вступлю с вами в полемику! Это так, для справки и для порядка.
Так вот, мишка хоть и кружит вокруг собственной оси, но результата не добивается ни малейшего. Он не установил источника музыки, и теперь не миновать ему прислонить чубук у самой «Волги».
Так вы не любопытствуете, что это так ожесточило нас? И неужто не осознаете и не замечаете, как незаслуженно долго мы терзаем и изводим бедолагу медведя? С такой крайней степенью изуверства не только инквизиция с еретиками, но и отец Василий Мкалавишвили со свидетелями Иеговы не обходился. Так чем же навлек Божий гнев и провинился перед нами наш косолапый, сие бесспорно доверчивое, сговорчивое, уступчивое, благодушное существо, насквозь проникнутое смирением и добротою, не способное затуманить душу даже безмолвным упреком судьбе, чья звериная суть проникнута жаждой жизни, силы и бодрости, не заслуживающее ничего, кроме всеобщего уважения и, между прочим, обращаю ваше внимание, заботливого призренья и искреннего участия? И не вправе ли он и от нас ждать не столь непримиримого отношения? Неужто вы не примечаете, что ему сейчас и своих невзгод предостаточно? Примечали? Ну так, ангелы мои, не находите ли вы, что после столь долгого промедления и сумятицы пора направить его прямо к источнику джаза?
Эге-ге, ну и ну, вам на ум сейчас, должно быть, приходит совсем другое, а именно: уж не спятил ли сочинитель и что ему вздумалось заделаться апологетом медведя? Отчего бы и не заделаться, скажите на милость? Кому только он не помог, не защитил что словом, что делом, и отчего бы мне не посвятить сему тамбовцу пару-другую слов? И вообще, если вы не бросите упорствовать и пустословить, возьму и поставлю его, мишку, вместо Пепо главным героем повествования. Тем паче, что добрый сей голиаф так мне дорог, что, по правде говоря, для него не жаль ни этого звания, ни даже чего покруче. В научных кругах нынче говорят, что медведи поразительно разумные существа, что всякий из них особь особая, со своей индивидуальностью и так далее, и так далее (в связи с этим я скопил у себя уйму хвалебных свидетельств одно лучше другого). Потому им и дорожу. Да и что мне, по горло погрязшему в омут коллективизма и серой безликости, ценней и дороже личности? Внедряясь и вглядываясь в жужжащий, бушующий вокруг меня бивуак жестоких, жесточайших людишек, я все более преисполняюсь желанием служить не чему иному, как добру и красоте. И понеже добро, а паче того красота слабей всего ограждены от разрушения, вменяю в долг себе защитить тамбовского мишку, по мне являющего собой если не благороднейшего из рыцарей, то хотя бы безобидного ягненка, и как первый к сему свой шаг подтолкнуть его к обители джаза, а вслед за тем и на пастбище, где переливается волнами неоглядное море ягнят. Что из того, что мишка фокусник? Спросить меня, так оно и должно быть, ибо всякая великая личность представляется мне не чем другим, как искусным фокусником. Вы не верите мне на слово? Оглядитесь, господа. Вам не придется долее сомневаться: ни малейшее достойное дело, ни единое выдающееся событие не обходилось еще без уловки. И, как вам известно, если в жизни сей не возвести кого в идолы, жизнь поблекнет, померкнет и обезличится. Надобно, однако, предостеречь вас, милостивые государи, не берите меня в этом случае за образец, мне теперь решительно не до идолов и истуканов, с меня по горло довольно и сочинения настоящей книги. Тут