сочлененным, как братья и сестры, мужья и жены, буквам. Скажу вам больше, мои неутомимые, порой даже превосходят их. И как в подкинутом давеча – для вящего вашего убежденья – сравнении, неотличимо напоминают ослов. Более же стойкого и упорного существа, чем последние, сдается мне, не найти во всем мире. Попадаются и сочинители-тираны, истые деспоты. Дотошно въевшись в их тексты, тотчас воскликнешь: о-о, разделяй, брат, и властвуй! Строчки в них сцеплены в направление того, чтоб на почве взаимного противостояния букв сколотить подневольное взаимное благорасположение. По милости сей уловки – полагаю, излишне было бы объясняться, – неукоснительно подтверждаются возможности и всесилие собственно точки, и это при том, что, по правде говоря, точка в сем случае не что иное, как ее символ, тень, так сказать, квази-точка. При таком раскладе изъясняются обыкновенно в том смысле, что, когда согласие между буквами слабовато, в почете оказывается то, что просто походит на точку. Подобное, приводящее в содрогание преступное деянье тиранов всегда остается, увы, безнаказанным. И на посошок, как бы смешно ни звучало, случаются тексты сумасшедшие, в каковых – что там точка! – не просматривается ни стратегического дара военачальника, ни достигнутой путем сочетанья нравственной чистоты и врожденного благородства иронии, ничего вообще близкого к здравомыслию, в каковых не уловишь ни начала, ни, паче того, конца, и при всем том начитаешься этой белиберды и нелепицы, застолбишь конечную ее точку и не под чарами чужого воздействия, а в восхищении от усвоенного собственным своим оком не удержишься и воскликнешь: когда и можно наречь что-то точкою, то вот она! И дабы незамедлительно поверить в безошибочность сего моего соображения, соберитесь со всеми силами и станьте наизготовку, ибо предложение сие, всю главу и всю часть я завершаю разом, одновременно, ставлю обнимающую их точку и, вопреки тому, что наплывает на душу, о мои подпевалы, какими бы неуемными и ненасытными ни были ваш порыв и стремление отмести, отстранить, разгромить, развеять в прах, не оставить камня на камне от этого неистребимого во мне, нутряного соображения, я все же во все горло, во всеуслышание призываю: сравните сию, последнюю, точку со всеми понаставленными дотоле, размежуйте, расклассифицируйте их, дайте всем им оценку, и да не вырвется из вашей груди после этого: да ведь она, черт побери, замыкает одну лишь эту часть нашего повествования.
Часть четвертая
XXVII
Просыпайтесь, смертные!
Рождается новая часть! К вам возвращается истина, а все, что застило ее, – туманные призраки, тени и привидения – вас покидает. И когда вы решитесь из своего фальшивого, удушливого мирка бросить взгляд в колыбель чистой, неоспоримой правды, то черт меня побери, если сие не означит, что вы собственным своим изволением скучной, серой, незатейливой яви предпочли это битком набитое вздором, бестолочью и выдумками повествование, неумолимо раскалывающее, разбивающее вдребезги, обращающее в прах – да простит и помилует меня Господь Бог! – любую явь и все близкое и сходное с нею. Я не примусь, опасливые мои, досаждать вам уверениями в том, сколь глубокие пропасти и непролазные заросли пролегают меж тем и другим, сколь огромно и неохватно глазом несходство пошлой, унылой яви и убедительного, броского вымысла, того единственного, к чему стоит обращать отвагу духа и ясность мысли, вкупе являющими непреоборимую силу, приводящую в восторг, подвигающую на героические деяния, возвышающую душу и обращающую ее к небесам. Убежден, мои чуткие, вам все это ведомо куда лучше, нежели автору. Уклонюсь от обетований, что в предлежащей вам части поведу речь об этих вопросах, ибо, хоть в предшествовавшей и посулил потолковать о пифагорейской или как там ее любви, о бытии и небытии, о ставшем любезном нам семействе, Бог знает еще о чем, а многого ли достиг, во многое ли вник и проник? Впредь я вознамерился обращаться и останавливаться лишь на том, что по ходу текста, а стало быть дела, будет взбредать мне в башку. А что в нее не взбредает ничего, кроме дурацких затяжных рассуждений, высокопарных тирад, назойливой потешной бредятины и восхвалений собственных россказней, вы, мои восприимчивые, давно уж приметили. В плетении же словес сего живого и бойкого сочинения важно не одно только перечтенное, как вы сами, зоркие, видите. Ну, а раз видите, то не миновать вам заприметить и то, что я не остановлюсь ни перед чем, только бы оно долго-предолго хранило в вас след неизгладимого, ошеломляющего впечатления. И не в одних лишь вас, но и, черт побери, в потомках! Замахнуться я, что ни говори, а мастер! И какой! Замахивался не раз и не два, ну а уж подзадоренный, подстегнутый верой в будущее – тем единственным, что придает мне сил петушиться и хорохориться, – почту за позор и поношение, когда тотчас же во весь дух не прокричу о том, что тщился, тщусь и, доколе во мне держится жизнь, буду тщиться преодолевать и опережать свое время и обращать трубный глас только и только к потомкам и вечности. Стоит ли вообще отклоняться на что-то иное?! Что ж, что шуточки мои, прибауточки порой рассеиваются и развеиваются, а от остроумных суждений не остается и мокрого места? Что ж с того? Ведь по самую сию пору не могу уберечься и не найду в себе сил отринуть – хоть, признаюсь, толком еще и не пытался – чрезмерной, неумеренной склонности и любви к восхвалению, возвеличению, ведь паче жизни обожаю я свое доброе имя. Потомки же представляются мне тем единственным, кому по силам и по уму это имя восславить, осенить ореолом величия и обессмертить. И хоть я и ясно осознаю, что оно, сие имя, только и всего, что слабенький глас и бездушное эхо, скоропреходящая, тленная эфемера, хоть держу в памяти древнюю мудрость: гляди, не оцезарись, не пропитайся порфирой, ибо что есть имя твое, когда и целое море – капля для мира, гора Афон – песчинка, а всякое настоящее в токе времени – точка для вечности. И не вздумайте полагать, будто я просто дурачусь, ибо, Господь мне свидетель, говорю сущую правду. Истинно, истинно говорю вам... И яснее ясного представляю себе, сколь заносчиво сие мое заявление, осознаю, как воспримет его грядущее, однако настаиваю и не единожды повторяю: не утрачу отваги, не превышу самооценки, не принижу, не растопчу себя, как все перечтенное свойственно множеству сучьих отпрысков, но во всеуслышанье, во весь глас, без смущенья и робости провозглашу: как казначею свойственно превыше всего попечение о казне, трубачу забота о своей трубе, так и мне неумеренней и неистовее всего присуща, близка и неотъемлема жажда и алчба покрыть славою свое имя, вслед за чем неустанно пещись и труждаться о его величии и бессмертии. И дабы вслед за этой дерзкой преамбулой и со мной не приключилось того же, что, за малым изъятием, приключалось с великими авторами по проставлении за главным в своей жизни высказываньем точки, не дожидаясь, пока скверные уста мои не отрекутся от самими ими исторгнутых слов, в соответствии с уставом братства рыцарей-пилигримов тотчас со всею ответственностью провозглашу же: да падет на меня гнев Господень и да доймет меня дьявол, когда я хоть малость лукавлю, хоть чуть-чуть юлю и виляю, хоть на йоту преувеличиваю! Изрекаю лишь то, что почитаю за надобное и что являет собой неприкрашенную истину. Истину же я соотношу с одним только настоящим, ибо в будущем, завтра может быть поздно и по-другому. И покорнейше вас прошу, уживчивые мои, не укорять меня своим «видано ли столь беззастенчиво выдавать про себя такое-этакое!» Я полагаю сие и возможным, и нужным, и пусть всякий думает, что о сем ему хочется. И позвольте полюбопытствовать, как вам кажется, для чего какой-нибудь Цезарь затевал пропасть войн, не щадил своих подданных и то и дело подвергал смертельной опасности и самого себя? Неужто лишь пекся о расширении границ и усилении мощи отечества? Не без того, должно быть, однако сдается мне, все сие было не целью, а средством, точней средством к достижению цели. Вселенская цель же не что иное, как неукротимая жажда прославить и возвеличить свое имя. Бедолагам-завоевателям то и дело мерещилось, как по всему миру прокатывается весть о невиданных и неслыханных их победах и одолениях, как не сходит их имя с уст дам высшего общества и простолюдинок, почтенных глав высокородных семейств и сопляков-недоучек и даже всякой твари и сброда. И не воображайте, что он таил от кого это свое побуждение! Не допускайте мысли, что хранил его в укромных уголках своей памяти. Ничуть не бывало! То и дело обращался к когортам с призывами доставлять ему счастье победы, долженствующей покрыть громкою славою его имя и озарить осиянное ореолом величия! Только, повторяю, и знал. Какая, любопытствуете, связь между нами и Цезарем? Эге-ге! Ну и ну! Так вы полагаете, что все эти сраженья букв и значков я затевал во славу своей старой бабки? И вам ни о чем не говорят подлежащие покорению и уже покоренные слоги и словеса, тьма осад, рати павших и стертых с лица земли бастионов и замков? Занятно. Покорнейше вас прошу, не отвлекайтесь, сосредоточьте вниманье на том, что я сейчас провозглашу вам: подавляющее большинство храбрейших военачальников, по милости природного своего пронырства и прохиндейства и дарованного Господом-Богом таланта возглавивших множество величайших сражений, были кривыми. И что ж, что по молодости своих лет я не свершил еще ничего восславляющего всякое имя и званье? Не вызвал в памяти ближних чело под лавровым венцом, не содеял достойного даже соломенной шляпы? Ведь не это главное! Вспомним, чтоб не уходить далеко, не с угодничества ли и сводничества начались великие подвиги все того