Разве мог не свалиться Карл после того, как Женни поздней осенью шестидесятого года перенесла оспу? Ведь она осталась тогда жива только благодаря его самоотверженности. И ничего нет удивительного в том, что после острейшего приступа болезни печени, свалившего Карла летом пятьдесят седьмого, Женни была так плоха, организм ее оказался так подорван и истощен, что она разрешилась нежизнеспособным ребенком. Эта прискорбная очередность, эта изнуряющая взаимозависимость за долгие годы их супружества приобрели почти неотвратимый характер.
Да, понять, почему так происходит, было нетрудно. Труднее поддается рациональному объяснению тот удивительный факт, что нередко Женни и Карл заболевали одновременно. Это повелось со времен их помолвки. Когда осенью 1837 года после сватовства Карла и напряженной, но безуспешной борьбы с родственниками за согласие на брак Женни серьезно заболела, Маркс заболел тоже, хотя он находился не рядом с ней, не в Трире, а далеко — в Берлине, в университете.
Так случилось и на этот раз: они заболели одновременно, точнее говоря, Женни болела вот уже три года — с осени 1878-го. И давно уже было известно, что болезнь неизлечима, что неотвратим мучительный конец. Это был рак.
Летом Женни чувствовала себя еще так сносно, что предприняла вместе с Карлом утомительную поездку из Лондона в Аржантей, маленький городок близ Парижа, чтобы навестить старшую дочь и внуков. Но вот сейчас, глубокой осенью, наступило такое ухудшение, что она уже не встает. А Карл заболел тяжелой формой плеврита, у него начиналось воспаление легких. И теперь они лежали в соседних комнатах: Женни — в первой, большой, Карл — во второй, маленькой.
Сознание, память, речь у Женни все время были почти такими, словно она вполне здорова. Лишь иногда, в моменты особенно острой боли, у нее коснел язык. Но из поездки во Францию Женни привезла прекрасное болеутоляющее средство, и теперь приступов боли нередко удавалось избежать.
Короткими ноябрьскими днями, длинными вечерами, бесконечными ночами она лежала, закрыв глаза, и думала-думала, вспоминала-вспоминала… В шестьдесят восемь лет человеку есть что вспомнить, особенно если он прожил такую жизнь, какую прожила Женни Маркс.
Сегодня ей почему-то больше всего хотелось вспомнить истоки всех радостей и горестей, тревог и забот, первые встречи с ними, их изначальные обличья.
'Что было нашей первой радостью? — думала Женни. — Ну конечно же, незабываемые прогулки на Маркусберг. Сколько веселья, смеха, единственного в мире рейнского солнца было в них!' В ее памяти воскрес вид, открывавшийся тогда с этой горы на Трир, на окрестные дороги и виноградники. Она как наяву увидела маленького Карла: он запрягал в веревочную сбрую своих сестер и гнал их галопом вниз с горы, к городу. Но, всмотревшись в эту картину, Женни поняла, что хотела вспомнить другое. Карл был тогда совсем мальчик, и радость прогулки на Маркусберг была радостью всей детской компании: ее, брата Эдгара, Карла, его сестер и его братьев. А Женни хотелось вспомнить сейчас лишь их — ее и Карла — первую общую радость… И она вспомнила: это было, конечно, в тот день позднего лета 1835 года, когда под напластованиями своего интереса, расположения, дружеской симпатии к Карлу Женни вдруг с удивлением ощутила совсем иное чувство к нему — как к мужчине.
В этот день Карл демонстративно отказался нанести традиционный прощальный визит содиректору Трирской гимназии Вистусу Лёрсу, шпиону и доносчику, приставленному следить за гимназистами. Из тридцати двух выпускников гимназии на такой дерзкий поступок решились лишь двое — Карл и Генрих Клеменс. У Женни это вызвало восхищение, и она так бурно его выражала, что именно тогда внезапно поняла истинное значение своего чувства к Карлу и не могла скрыть это от него. То был день бессловесного объяснения, день сладкой и тревожной общей тайны, день никому — кроме них — не видимой радости.
Спустя несколько лет Карл читал Женни письма своего отца, тогда уже умершего. В одном из них говорилось, что Карл одержал победу над сердцем Женни 'самым непостижимым образом'. 'Ах, старый, добрый Генрих! — чуть улыбнувшись выцветшими губами, подумала Женни. — Как мало все-таки вы знали своего родного сына, не говоря уж обо мне!'
Видения далекого прошлого пробудили у нее желание взглянуть на себя. Она попросила у Елены зеркало. Та поправила подушки, помогла больной лечь повыше и подала овальное зеркало. Женни долго всматривалась в свое лицо. Изможденное болезнью, старое, бесцветное, со следами оспы, оно все еще сохраняло благородство черт, и при некотором напряжении мысли можно было представить его в иную пору, в дни, когда им восхищались поэты — Гейне, Веерт, Фрейлиграт. Карл иногда говорил о нем по-итальянски: dolce дольче — сладостное… Однажды в письме он назвал ее лицо словно созданным для поцелуев. Он писал: 'Бесспорно, на свете много женщин, и некоторые из них прекрасны. Но где мне найти еще лицо, каждая черта, даже каждая морщинка которого пробуждала бы во мне самые сильные и прекрасные воспоминания моей жизни?..' Это было сказано не в пору тайной помолвки, не в первый год супружества, — они прожили тогда вместе уж лет тринадцать-четырнадцать, родили шестерых детей, она была уже не молода шел пятый десяток, а ему подбиралось под сорок.
Возвращая зеркало, Женни взглянула на убитую горем Елену и подумала: 'Вот и она почти старуха. А ведь мама когда-то прислала ее к нам совсем молодой девушкой. Сколько же ей теперь?' Женни помнила, что Елена на девять лет моложе ее, но сосчитать, сколько ей сейчас, не могла и только твердо знала, что она уйдет, а Ленхен еще останется, и это несколько утешало ее, ибо она была уверена, что преданная Ленхен поддержит Карла в горе и одиночестве.
Женни снова закрыла глаза — отдалась воспоминаниям. Теперь она, всю жизнь так много волновавшаяся за мужа, силилась вспомнить, когда впервые испытала тревогу за него. Может быть, всего сильней она беспокоилась о Карле в Кёльне в дни революции. Тогда его как главного редактора 'Новой Рейнской газеты' то и дело вызывали в полицию и в суд, два раза даже судили, но он так блестяще защищался, что его вынуждены были оправдать. Кроме того, Карл в те незабываемые дни очень много ездил по делам газеты бывал в Гамбурге, Берлине, Вене, и, провожая его, она никогда не знала, дождется ли назад: такая была обстановка, так опасны были эти поездки. Она охотно сопровождала бы его, но дети…
Острый страх за Карла она пережила и несколько раньте, в Брюсселе, когда поздно ночью на квартиру явились полицейские и увели его неизвестно куда. Но и это была, конечно, уже не первая тревога. А ей хотелось вспомнить непременно первую — самую первую! Когда же? Когда? Когда?..
Если мы долго, но безуспешно что-то силимся вспомнить и наконец все-таки вспоминаем, то изумляемся: как могли мы это забыть! Вскоре изумилась и Женни: как могла она забыть день — в конце тридцать пятого или в начале тридцать шестого, — когда из Бонна, из университета, пришла весть о том, что Карл дрался на дуэли и был при этом ранен. Конечно, именно тогда она пережила первый страх за него. 'Серьезно ли ранение? Не следует ли ему приехать домой, чтобы полечиться?' — донимала Женни старого Генриха. Она лишь не спрашивала о причине дуэли. Ведь чаще всего — ей так в ту пору казалось — дуэли случаются из-за женщин. И она вспомнила, как ясное, отчетливое чувство тревоги за Карла, за его здоровье и жизнь переплелось тогда с чувством тревоги иной — смутной, возникшей внезапно, мучительно.
Карл никогда не вспоминал об этой студенческой дуэли и не рассказывал никому о ее причинах. Позже, когда лучше узнала своего мужа, она поняла, что причиной дуэли скорей всего было оскорбление, нанесенное кем-то из однокашников Карла кому-нибудь из его друзей. Много лет спустя, уже будучи вполне зрелым человеком, в Лондоне, в ответ на клеветническое письмо Мюллер-Теллеринга Обществу рабочих об Энгельсе Маркс тотчас написал клеветнику: 'Я вызвал бы Вас на дуэль за Ваше вчерашнее письмо Обществу рабочих, если бы Вы были еще достойны этого после Ваших бесчестных клеветнических выпадов против Энгельса… Я жду встречи с Вами на ином поле, чтобы сорвать с Вас лицемерную маску революционного фанатизма, под которой Вам до сих пор удавалось ловко скрывать свои мелочные интересы, свою зависть, свое ущемленное самолюбие…'
С другой стороны, когда приблизительно в то же время бравый Август Виллих, доведенный до бешенства насмешками Маркса по поводу своих сектантско-авантюристических взглядов, вызвал его на дуэль, Карл ответил на это лишь новым градом насмешек. И тот и другой поступки так характерны для Маркса! Там речь шла о чести друга — и он ради этого готов был на все; здесь дело касалось его самого — и ему безразлично, что говорят или подумают другие.
Позже она, разумеется, все поняла бы верно, но тогда, в юности, еще недостаточно зная Карла, но уже во всем до конца открытая перед ним, она писала ему, что для нее самое страшное в жизни — потерять его любовь: 'И вот эта тревога, Карл, постоянное опасение потерять твою любовь лишает меня радости.